как чучело, которым играли воры – яицкие казаки…» Не Пугачёв, Ваше Величество, важен – важно общее недовольство и негодование.
Оживлённое и весёлое лицо Государыни омрачилось. Маленькая ручка стала прямыми пальцами похлопывать по столу – признак недовольства и волнения. Панин тронул по больному месту. Знала Государыня это народное недовольство, рабскую злобу, зависть, бедность и нищету крепостных людей. Вперёд глядела на много лет. Сознавала, расходятся поступки её с тем, что писала она в своём «Наказе» и о чём много раз советовалась и говорила с Паниным. Чего они хотят?.. Пугачёвский мятеж принёс разорения больше, чем турецкая война. Из–за безродного казака остановились так удачно начатые польские дела. Сотни сёл и деревень выжжены, поместья уничтожены, многие тысячи людей побиты насмерть… Вся заграница с интересом и злорадством следила за движением казака Пугачёва. Государыня видала изображения Пугачёва в заграничных газетах. О нём писали с сочувствием – он нёс свободу!.. О ней – с негодованием. За границей алкали уничтожить, унизить и посрамить, всё равно чьими руками, Россию!..
Государыня грустно усмехнулась.
– Знаю, – тихо сказала она. – Не первый раз о том слышу. Верь мне, Никита Иванович, наше первое желание – видеть народ российский столь счастливым и довольным, сколь далеко человеческое счастие и довольство может на сей земле простираться. Собирала я для того сведущих людей. Что же вышло?.. Не мною порядок сей установлен, и, видно, не мне его переменить. Всю Россию в одночасье не перестроишь. Дать волю народу, сам видишь теперь, – погубить Россию, а, погубляя Россию, не погублю ли я и самый народ?..
– Ваше Величество, Заволжский край далёкий и глухой. Земля для обработки тяжёлая – степь… Летом зной и засуха, зимою жестокая стужа и вьюги.
– Воля крестьянам, Никита Иванович, климата не изменит.
– Точно, Ваше Величество. Но – помещичьи угодья огромные, надо много труда положить, чтобы сносно существовать. Перетянули дугу, она и сломалась.
– Помещики виноваты, – с грустной иронией сказала Государыня.
В её красивых глазах разлилась печаль. Как часто думала она и писала: «О!.. Россия!.. Любезное моё отечество!.. Ты вверила мне скипетр!.. Я оправдаю твоё избрание, все минуты жизни моей употреблю на соделание тебя счастливой!.» Она думала всегда о целом – о России, они думали всегда о частях: о крестьянах – им нужно волю дать, о помещиках – не давай воли народу, о духовенстве – не отнимай крестьян у монастырей. Как тяжело, что и такие умные люди, как Никита Иванович, её не понимают.
Панин, заметив, что Государыня недовольна, замолчал. Государыня продолжала:
– Ну ладно!.. Помещики!.. Пусть и точно – звери… Знаю, есть и такие, что крепостного и за человека не считают… Но зачем же всё–таки Емельку–то слушали?.. Что он, хорошему, что ли, учил?.. Грабежам да поджогам… Воровской казак…
– Они, Ваше Величество, не Емельку слушали, а императора Петра Фёдоровича, которого считали вами обиженным.
– Хорош император – бородою оброс!
– Ваше Величество, край старообрядческий, борода–то там и очень кстати пришлась… И на теле крест… Знак Божий. Эта–то вот мистика и влекла к себе простой народ.
– Крест – следы чирьев, грязи!.. Ф–фу!..
– Ваше Величество, наш народ, и особенно народ тамошний, где много инородцев, татар, тёмный. По песням, по сказкам, по былинам он составил себе своё понятие о Государе. Ему такой нужен Государь, чтобы водку с ним хлестал и пьян не бывал, чтобы скверными мужицкими словами ругался, землю и волю дарил, непокорных, и особенно господ, тут же казнил своею царскою ручкою… Лихой наездник, топором над человеческими головами владеть умеет, голос громкий, властный; силища непомерная – вот царь в представлении народном. Ему наши придворные финтифлюшки непонятны, они просто чужды ему. Вот вам Захар Григорьевич расскажет, каков из себя был Пугачёв.
– Ну что же, расскажи, Захар Григорьевич, каков должен быть Государь, а я Вольтеру и Монтескье отпишу, чтобы знали.
– Ваше Величество, Никита Иванович правильно вам докладывает. Там за Волгой жизнь другая, понятия иные, нравы грубые и жестокие, всё там аляповато, но как картинно умел в этой аляповатости появляться Емелька. Умел он себя народу показать.
– Ну, расскажи, поучи меня…
– Сакмарский городок… Это селение, утонувшее в беспредельной степи. Только у церкви небольшая берёзовая роща. Тёмные низкие избы вытянулись широкими улицами, всюду густая серая пыль, у домов подсолнухи стоят, как часовые, всё широко, просторно, места не жалко, как только это и бывает в степи. Ждут Пугачёва…
– Нет, Ваше Величество, – перебил Чернышёва Панин. – Не Пугачёва ждут, в том и дело, что вовсе не Пугачёва, а Императора Петра Фёдоровича, который едет к своему народу объявить ему волю и казнить помещиков и непокорных.
– У станичной избы пёстрые ковры по земле постланы, вынесен стол, накрытый белым, расшитым по краям убрусом, на нём большой каравай белого пшеничного хлеба на резном деревянном блюде и такая же солонка с крупною солью – всё своё, здешнее, русское. Священник в полном облачении с крестом в руке ожидает у церкви. Крестный ход окружил паперть, иконы, хоругви вынесены на площадь. Старики с костылями стоят впереди, по краям у плетней пёстрые, а более – белые платки женщин. На мужиках парадные кафтаны, которые надевают раз в год, в светлый праздник. И вот – показался вдали… Прискакал в пылевых клубах махальный, крикнул задыхающимся, испуганным голосом. «Едет!.. Царь–батюшка жалует к нам!..» Зашевелились, затоптались на месте, завздыхали. Много часов на солнечном припёке ожидали. Разморились… Пугачёв в богатом кафтане, соболья шапка с малиновым бархатным верхом на брови надвинута, сабля в золоте, на боку болтается. Под ним жеребец соловой, священной, по понятиям татар – царской, масти – хвост на отлёте, грудь широченная, как у льва, седло калмыцкое с широкими луками, в самоцветных камнях – сердоликах и халкидонах, в изумрудах и яшмах, в золотой резьбе. Вся сбруя конская в золоте. Жеребец катит широким проездом. Пугачёв сидит, молодцевато откинувшись, хмурит густые тёмные брови.
– Ка–артина, – со вздохом говорит Государыня.
– Сзади свита. Человек пятьдесят казаков. Отчаянный народ. Пугачёв слезает с лошади, вестовые казаки подхватывают его под руки, ведут к церкви, как архиерея… Колокольный звон… Шапки скинуты с голов, люди становятся на колени. Со вздохами, опираясь на руки, отвешивают земные поклоны. Слышен покорный шёпот: «Царь–батюшка, помилуй…» Пугачёв свою роль знает. Умеет «фасон» держать. Он не станет с колен поднимать. Он – Государь – земной Бог. Медленно подвигается он к кресту, истово по– старообрядчески крестится, целует крест: Ему подносят хлеб–соль, он целует хлеб – благословение Божие. Теперь уже станичные старики принимают его под локти и ведут к приготовленному ему стулу с подушкой.
– Хорошо рассказываешь, Захар Григорьевич, – тихо говорит Государыня. – Тебя заслушаться можно. У тебя и Пугачёв красавцем выходит в народном духе… Башкирский маркиз… Маркиз Пугачёв.
Она задумывается, вспоминает раннюю свою юность и как первый раз у Есмани увидала она казаков, их коней и услышала дремотные их песни в степи.
– Да, дела, – говорит она и вздыхает. – Одно непонятно моему женскому уму, Захар Григорьевич, назначила я тогда генерал–аншефа Александра Ильича Бибикова командовать войсками противу Пугачёва, и тот Бибиков прогнал злодея из–под Казани, освободил Оренбург и двадцать четвёртого марта разбил Пугачёва наголову под Сакмарой. Злодей потерял все взятые им по разным городкам пушки, четыреста человек – писали мне – было убито у него, да три с чем–то тысячи в плен взято. Пугачёвский Воронцов тогда в плен нам попался. Сам Пугачёв – мне тогда Бибиков доносил – с четырьмя заводскими мужиками бежал к Пречистенской, а оттоле на Уральские заводы. Конец Пугачёву! Михельсон, генерал, разбил тебя, пугачёвского графа Чернышёва, у Зубовки, двадцать пять пушек взяли от тебя, освободили Уфу. Мансуров занял Илецкий и Яицкий городки. Полнейший разгром! И вдруг… Пугачёв как ни в чём не бывало оказывается на Белорецких заводах. Пугачёв у Магнитной, у Челябинска – везде Пугачёв… C'est epouvantable!.. Михельсон, Фрейман,[130] Декалонг