наших дней, отвергающих идею о том, что может существовать такая вещь, которая была бы по-настоящему хороша для всех людей, — Гоббс утверждал, что добро и зло не являются моральными свойствами, присущими этому миру. Добро и зло суть утверждения личного предпочтения и отвращения, на основании которых люди могли различаться и действительно различались. «Каждый человек называет для себя то, что ему доставляет удовольствие и приятно, ДОБРОМ и ЗЛОМ — то, что ему не нравится: пока каждый человек отличается от другого в складе ума, нраве, характере, они будут отличаться друг от друга в отношении общего различения добра и зла»10.
Там, где предшественники воспринимали моральное несогласие как симптом ошибки, как неадекватное восприятие человеком нравственной правды, присущей Вселенной, Гоббс считал его неизбежным условием существования человека, «в котором нет ничего абсолютно простого; никакого общего правила Добра и Зла, каковое можно было бы взять из самой природы вещей»11.
Столкнувшись с расхождением мнений о добре и зле, Гоббс утверждал, что существует один принцип, с которым согласны, а точнее, вынуждены соглашаться, все, состоящий в том, что каждый человек имеет право и даже обязан стремиться к своему собственному сохранению. Как бы человек ни определял добро — что могло быть столь же разнообразным, признавал Гоббс, как чувственные удовольствия или чистое знание12, — в природе человеческих поступков было заложено стремление действовать ради этого добра13. Но для того чтобы люди могли искать и достигать своего добра, они должны быть живы. За исключением вечного спасения, не существует добра, достижимого, когда человек мертв14. Для Гоббса жизнь была высшим благом не потому, что люди всегда желали и стремились к нему, или потому, что оно приносило им величайшее удовольствие; на деле, как он отмечал, жизнь могла быть наполнена болью, которая вполне могла бы привести человека к самоубийству15. Жизнь была величайшим благом потому, что она делала возможным поиски и осуществление всех остальных благ. Признание ее ценности требовало от человека не отречения от своих представлений о добре и зле, а признания того, что как бы они ни определяли эти термины, прежде всего надо быть живым, чтобы искать первое и избежать второго. Другими словами, жизнь — это не сущностное, а инструментальное благо.
Но даже если люди соглашались с тем, что самосохранение является необходимым условием поиска добра, даже если они признавали, что самосохранение требует от них стремления к миру и подчинения суверенному государству, перед Гоббсом все еще стояла проблема. Люди приходят к ценности самосохранения только через разум16. Но разум, как полагал Гоббс, часто становится жертвой страсти, в особенности любви к почестям и славе17. В моменты отдыха и покоя человек мог признавать, что самосохранение есть благо, которое необходимо защищать любой ценой, даже если это означало отказ от других, важных для него благ. Но в моменты глубокого унижения, когда на кону стоят честь и репутация, он забудет или отбросит ценность самосохранения. Он будет рисковать собственной жизнью, вызовет другого человека на дуэль и будет добиваться скорее сиюминутного, чем долговременного блага18. Разум, таким образом, никогда не сможет восторжествовать над страстью полностью. Необходимо найти и обосновать страсть, которая содержала бы в себе элементы разума или, по крайней мере, страсть, восприимчивую к разуму. «Нет никакой возможности свести это учение к законам и непогрешимости разума, — предупреждал Гоббс, — но надо положить в основание принципы, не вызывающие подозрения у страсти, не требующие ее вытеснения»19.
Какая страсть обладала необходимой энергией для подпитки человеческих поступков и требуемой рациональностью для направления этого действия к логичному завершению — самосохранению? Страх. В своих ранних трактатах Гоббс утверждал, что человеческим поведением и мышлением управляют два типа страсти: аппетит, который притягивает человека к объекту или особому образу действия, и отвращение, которое его отталкивает [20].
С точки зрения самосохранения, опасность желания была очевидна. Хотя «настоящее благо» человека «следует искать долгое время, что является задачей разума», аппетит нацеливает индивида на короткий срок, который часто оказывается иллюзорным либо угрожающим для его долгосрочного блага. Желание не дает ему «предвидеть большие опасности, обязательно прилагавшиеся» к искомым им сиюминутным благами21. Отвращение, напротив, фокусирует индивида на «наличной неудовлетворенности», а когда отвращение принимает форму страха — «ожидаемой неудовлетворенности»22. И в то время как страх может быть обманчивым — Гоббс отлично знал, что люди часто боятся объектов или последствий столь же иллюзорных, как и воображаемые ими блага23, — лучше всего его рассматривать как «определенное предвидение будущего зла»24. Самой чистой формой страха был страх смерти, конечного будущего зла. Фокусируясь на долгосрочном, конечном зле, страх смерти имеет избирательное сродство с разумом. Это та страсть, которая, «не сомневаясь» в разуме, не «стремилась бы его вытеснить». Таким образом, страх смерти представляет прекрасное совпадение мысли и чувства, придавая интеллектуальное содержание замечанию Гоббса: «Что один человек называет
Анализ Гоббсом страха смерти как рациональной эмоции, дающей возможность индивиду преследовать свое долгосрочное благо, обращается к прошлому — к Аристотелю и Августину и к будущему — к Монтескьё и Токвилю и далее. Как и его предшественники, Гоббс утверждал, что страх имеет опору в наших нравственных убеждениях, достигая своего значения лишь благодаря благам, которые действительно важны нам. Однако в отличие от своих предшественников, Гоббс утверждал, что страх не привносит существенных отношений в эти убеждения. Страх является нейтральным инструментом блага человека; он не противоречит неотъемлемой ценности этого блага, если только для того, чтобы указать индивиду пути, на которых это благо могло бы подорвать сохранность индивида и тем самым сделать достижение этого блага невозможным. Там, где мыслители прошлого заявляли, что восприятие добра у индивида вырастало из объективных нравственных убеждений его общества, Гоббс полагал, что ощущение добра человеком принадлежит непосредственно ему. Так как благо не было общим, самосохранение — спутник и страх смерти — было не более чем регулирующим принципом среди непримиримых концепций добра различных людей. Это было пунктом соглашения несогласных, требующим от них не реальных, общих нравственных оснований, но лишь признания их неразрешимых разногласий. И хотя последователи Гоббса будут отвергать ретроспективные измерения его рассуждений, они никогда полностью не освободятся от измерений, направленных в будущее, и от представления о том, что страх сможет стать коллективной этикой для людей, в ином случае вообще не имевших бы этики.
Гоббс также надеялся, что страх смерти послужит оружием против группы людей, втянувших Англию в гражданскую войну, политическое следствие естественного состояния. Это было непростой задачей. Социальное движение в XVII веке направлялось непоколебимыми, воинствующими и дисциплинированными активистами, верившими в то, что от них требовался беспрецедентный уровень выносливости и смелости и что страха необходимо остерегаться ради славы и других героических ценностей. «Стойкость блистательна, — писал Джон Мильтон, один из самых красноречивых защитников парламентских сил, — не только на поле битвы и посреди лязга оружия, она раскрывает свою энергию при каждой трудности и против каждого противника». Джон Эрроусмит предупреждал своих соратников- революционеров в 1643 году: «Уверен, что вы и не мечтали о легкой реформе Церкви и государства». Война была ключевой метафорой для их образа жизни.
«Условие существования дитя Бога, — заметил один радикал, — в этой жизни — военные». Другой сказал: «Спокойствие мира — самая ожесточенная война против Бога». Пуританские революционеры находили особое вдохновение в примере католического святого Бернарда, заявившего: «Чего могут страшиться такие солдаты, посвятившие свои жизни Христу?.. Воин Христов убивает спокойно; и с еще большим спокойствием умирает»26. Гоббс надеялся опереться на страх как на свойство разума, считая страх единственной страстью, которая не сопротивлялась бы указанию разума стремиться к сохранению и миру. Однако были люди, «которые почти не думали о смерти, приходящей с невидимой пулей, и которых с трудом можно было увести с поля боя»