В то время как фанатичное убийство евреев напоминало внутреннее, духовное самоотречение, описанное Арендт в «Истоках», оно было совсем другого сорта, как ничто другое напоминавшее христианский идеал добродетельности, как бы злонамеренно ни определенное ради него самого же. Столь убедительным, если все перевернуть, был этот моральный мир, что кто-то похожий на Эйхмана, по словам Арендт, мог бы совершить «свои преступления при обстоятельствах, которые [сделали] бы почти невозможным осознание или ощущение того, что он поступает неправильно»99.
Но по большей части, как это осознала Арендт, моральные преобразования нацистов не были успешными: партийные функционеры все еще ощущали, пусть и смутно, что они творили зло. Если бы нацисты не обладали неким представлением о том, что они поступают плохо, прибегали ли бы они к эвфемистическим «языковым правилам», по которым ничто — ни убийство, ни концентрационные лагеря, ни газовые камеры — не могло быть названо своим именем? Одной из целей такой лингвистической путаницы, несомненно, было желание смутить иностранцев и скрыть преступления; нацисты беспокоились о плохой рекламе и опасались, что в случае поражения в войне их будут судить явно не в позитивном свете. Но нацисты использовали эти слова даже среди своих. Окончательное решение требовало обширной бюрократии с офисами, разбросанными по всей оккупированной Европе, и далеко не каждый служащий был надежным пехотинцем. Нацисты прибегали к кодовым словам, так как они не могли быть уверены в том, что их собственные чины примут ужас того, что они делали; эвфемизм был «огромной помощью в деле поддержания порядка и здравомыслия»100. Аргументация Арендт предполагала, что целью идеологии было отвлечь внимание от (или оправдание) морального ужаса, чтобы его палачи могли продолжать свой кровавый бизнес.
Тем, что сделало нацистскую идеологию такой убедительной для людей вроде Эйхмана, заключает Арендт, был простой факт, что столь многие из уважаемых им людей, казалось, верили в нее. «Его совесть была действительно спокойна, когда он видел пыл и усердие, с которым „хорошее общество“ повсюду реагировало так же, как и он. Ему не нужно было „приближать свои уши к голосу совести…“ не потому, что ее у него не было, но потому что его совесть говорила „респектабельным голосом“, голосами респектабельного общества вокруг него. Эйхман искренне верил в авторитет лучших людей общества, в то, что их мнения были достойны уважения и подражания. А еще у них была власть, так что все это заставило его присоединиться и к верованиям, сопровождавшим эту власть. Эти парные элементы в идеологическом структурировании Эйхмана — искреннее и инструментальное, мораль и карьеризм — были нераздельны, поскольку в глазах Эйхмана успех был нравственным благом, стандартом, по которому оценивалось достоинство людей. Он заявлял о Гитлере: „[Он] мог быть в корне неправ, но одна вещь бесспорна: этот человек был способен подняться от ефрейтора немецкой армии до фюрера почти восьмидесятимиллионного народа… Сам его успех доказал мне, что я должен подчиниться этому человеку“»102.
Открыв роль карьеризма и заново истолковав идеологию, Арендт, наконец, пришла к переосмыслению цели и политики тотального террора. В «Истоках», как мы видим, целью тотального террора было уничтожение человеческой свободы и индивидуальности, освобождение движения природы или истории от груза личности. Тотальный террор был самоцелью. Однако в «Эйхмане» Арендт утверждает, что тотальный террор был не самоцелью, а инструментом геноцида. Как она пишет, нацизм был «предприятием, открыто намеревавшимся навсегда стереть некоторые „расы“ с лица земли». Эйхман «поддерживал и приводил в жизнь режим нежелания делить землю с евреями и рядом других народов». В то время как эти жесткие заявления столь очевидны сегодня, что близки к банальности, они означали вновь открытое Арендт признание того, что нацизм был «атакой на человеческое разнообразие как таковое», атакой на неоспоримую множественность народов, а не на личностей, на людей, понимаемых как членов расы, а не деятелей и индивидов103.
Обладая ясным представлением о восстановлении планов нацистов на проведение геноцида (геноцид был конечной целью ее оригинального плана «Истоков»), Арендт была готова признать инструментальные качества террора, а также то, что он был рациональным средством ошеломляющей сознание цели.
Нацисты столкнулись со значительным препятствием в их усилиях по уничтожению евреев. В Европе было больше ненацистов или антинацистов, чем нацистов, а в концентрационных лагерях больше жертв, чем преступников. Как и все дирижеры страха, нацисты беспокоились, что раздражение на их правление может вылиться в организованную оппозицию. По мере накопления власти и территории нацисты получали все больше поводов для беспокойства, поскольку они пытались выполнять морально рискованные и беспрецедентные задачи в чужих землях. Террор был средством преодоления этих препятствий. Он позволил нацистам максимизировать воздействие ресурса, бывшего у них в достатке, — насилия и минимизировать воздействие ресурса, у них отсутствовавшего, — людей. Таким образом, это была утилитарная адаптация целей и средств их достижения, превращения потенциальных оппонентов, евреев и неевреев, либо в коллаборационистов, либо в сотрудников.
Для многих рассуждения Арендт в «Эйхмане» о коллаборационистах и сотрудничающих (в особенности среди евреев) уводили внимание от самих нацистов и несправедливо представляли евреев как коррумпированных агентов своей собственной гибели. Как заметил один из ее самых неистовых критиков, «наши враги годами участвовали в кампании по отмыванию преступников и обвинению жертв. Последних, жестоко убитых не так давно, теперь убивают второй раз осквернители. Теперь среди этих врагов — Ханна Арендт»104. Но, фокусируя внимание на сотрудничающих, Арендт не стремилась минимизировать роль нацистов. Она, напротив, старалась показать, что террор не вызывал простую монополию власти управляющими страхом и полное отсутствие власти среди страдающих от страха. Террор был сговором без «четкого разделения на преследователей и жертв». Как и Гоббс, Арендт полагала, что непротивление полезно власть имущим, что оно наполняет их еще большей властью, вдохновляя образ мрачной непреодолимости, устрашающей потенциальных оппонентов.
Покорность была результатом непротивления, а в политике, как пишет Арендт, «покорность и поддержка суть одно». С террором покорность и поддержка все же не одно и то же, но они не противоположны; в нескольких случаях, когда потенциальные коллаборационисты и сотрудники сопротивлялись уготованным им ролям (в Дании, например, где вся страна — от короля до обывателя — встала на защиту евреев), власть нацистов ослабла, их террор оказался неэффективным и проект геноцида не удался. «Оказалось, что нацисты не обладают ни человеческими, ни волевыми ресурсами, чтобы оставаться „крутыми“ при встрече с решительной оппозицией». Именно по этой причине нацисты, согласно Эйхману, «относились к этому сотрудничеству [между еврейскими синедрионами и нацистами] как к краеугольному камню их еврейской политики»105.
Конечно, Арендт была в курсе притеснений, с которыми столкнулись евреи; знала и то, что когда они пытались сопротивляться, их не только убивали, но и пытали. Она считала вопрос «почему евреи не сопротивлялись?» неприемлемым. Так, он игнорирует очевидный факт, что и никто не действовал иначе, и «существуют много вещей пострашнее смерти», например пытка, и СС постаралась, чтобы они никогда «не были слишком далеко от умов и воображения их жертв». Не сопротивляясь, евреи предпочли, с хорошим основанием, «относительно простую смерть, предложенную нацистами, — перед расстрельной командой или в газовой камере» [106]. Поднять вопрос о непротивлении евреев было важно, однако, для того, чтобы показать, что оно способствовало эффективности террора и что евреи оказали ему содействие, избрав его.
Евреи оказались перед выбором: не сопротивляться и отправиться в газовые камеры или сопротивляться и подвергнуться пытке. Незавидная альтернатива, и сделанный ими выбор был более чем понятен. Но это был выбор, и относиться к нему, как если бы его не было, — значило приписывать жертвам пассивность, которой они не обладали, а нацистам — всевластие, которого у них никогда не было. Такой взгляд практически превратил евреев в животных, коими нацисты их и представляли. Он также минимизировал подлинное зло режимов страха, состоявшее в том, что при них жертв призывали к добровольному содействию в собственной смерти. Нацисты не предоставили евреям милость простого повиновения или положили конец всякой их деятельности. Они требовали гораздо большего — чтобы евреи «организовали свое собственное уничтожение»107.