нашей национальной безопасности, ныне относительно отдаленные». Восемь лет спустя Кондолиза Райс напишет: «Соединенным Штатам чрезвычайно трудно определить свой „национальный интерес“ в отсутствии мощи Советов». Политические элиты настолько утратили уверенность в международной роли Америки, что в конце века Джозеф Най (бывший советник Клинтона по оборонным вопросам, а затем декан Гарвардской школы имени Кеннеди) заявил, что национальный интерес есть все то, что «граждане после должного рассмотрения сочтут таковым»; такое заявление было бы немыслимо в условиях холодной войны34. И если это беспокойство имело предметный характер, то недовольство культурных элит было более расплывчатым. Сейчас многие интеллектуалы утверждают, что годы холодной войны были эпохой обретения ясности, когда сложный мир был ясно обозримой ареной противостояния Соединенных Штатов и Советского Союза. Теперь, когда коммунизма больше нет, мы уже не знаем, кто мы, для чего мы предназначены. Ненадежность положения, сомнения в себе — вот результаты. Как говорил о холодной войне персонаж Дона Делилло в «Преисподней», «есть одна постоянная штука. Честная и надежная. Когда приходит конец напряжению и соперничеству, начинаются худшие кошмары»35.
Если эти реакции на окончание длительного периода международного противостояния были, пожалуй, ожидаемы, то недовольство интеллектуалов (в особенности интеллектуалов консервативного толка) по поводу триумфа капитализма воистину стало сюрпризом. Авторы, долгие годы выступавшие против социализма и в поддержку свободного рынка, внезапно ополчились против слепого материализма и пассивного потребительства американского капитализма. Они стали говорить, что американский капитализм лишен глубины и творческого начала, что он неприемлемо темен и не опирается на силу мысли. Он заземлил американскую политику, под его игом граждане и политические лидеры не желают и не могут держать в уме такие масштабные и значительные цели, как победа над коммунизмом, или вовлекать в военные операции страны, лежащие за пределами Америки. Доналд и Фредерик Каган в авторитетном манифесте осудили предполагаемый упадок американской военной мощи после окончания холодной войны. В этом документе звучит плохо скрытая враждебность к «благоприятному международному положению, сложившемуся в 1991 году», при котором «имеет место распространение демократии, свободной торговли и мира». «Как же удобно это для Америки», добавляют они, при ее «любви к внутреннему комфорту». Роберт Каплан отпускает колкость за колкостью в адрес «детей городских окраин», «здоровых, откормленных» обывателей из «буржуазного общества», слишком погруженных в собственный комфорт и личные удовольствия, чтобы протянуть руку — или зарядить ружье — ради того, чтобы мир стал безопаснее36.
В эту пропасть — отсутствие фундамента, исчезновение стимулов — шагнула небольшая группа интеллектуалов, размахивавших плетью террора как
Самым влиятельным и оригинальным проповедником либерализма террора была Джудит Шкляр, политолог из Гарварда, еврейка, эмигрировавшая из нацистской Европы. Ей недоставало терпения, чтобы толковать об упущенных шансах, утрачиваемой военной мощи и т. п. Сетования и укоры, звучавшие в последней четверти xx столетия, более всего напоминали ей о скисшем романтизме, поглотившем Европу в первой половине века38. Но Шкляр, помимо ее неприятия призраков, рекламируемых в ходе современных дискуссий, едва ли могла остаться равнодушной к вызовам, возникшим после окончания холодной войны, исчезновения атмосферы шестидесятых годов и триумфом свободного рынка. Она считала, что современному либерализму недостает моральной уверенности и политической энергии, что он нуждается в новых основаниях. В терроре, хотя и обозначая его словом «страх», она усматривала это необходимое основание. В своем анализе страха она сознательно исходила из данного Монтескьё определения деспотического террора. Она писала: «Либерализм требует, чтобы такое зло, как страх и террор, стало базовой нормой политической практики и предначертаний»39. Террор как объект политической дискуссии обладает четко определяемым качеством; он является ответом тем, кто критикует либерализм за недостаток морального оправдания, рационально укорененного представления о хорошей жизни. И дело не в том, что он не предлагает представления о хорошей жизни, а в том, что он предупреждает критиков либерализма об опасности поисков такой жизни в сфере политики. Когда мы основываем наши ожидания на негативном влиянии террора, то устремляем их не к добру
Мы бы не стали утверждать, что Шкляр первой указала на связь между террором и идеализмом. Все-таки это Робеспьер провозгласил, что террор и революционная доблесть — близнецы-братья. Но Шкляр вывела из данного факта более широкое заключение — о том, в какого рода фундаменте нуждается либерализм. По ее мнению, очень многие философы искали политические обоснования террора за пределами фактов и реальной обстановки, в сфере морали и принципов. Вместо того чтобы обратиться к истории и политике, они задавались вопросом, какие причины требовались и каковы были последствия добра, и искали подтверждений своим выводам в политической области. Шкляр считала, что из такой схемы действий родились все формы политических неудач. Она спрашивала: не было бы более правильно начать с жестокости и насилия, столь часто применявшихся для утверждения идеалов? Вместо того чтобы взирать на град Божий, почему бы не пройтись по смертоносным полям Европы, посмотреть на замученных жертв утопий прошлого и настоящего? Таким образом, по ее словам, «мы закрываем дорогу любым подходам, кроме реалистичного». Она приходит к выводу: либерализм террора «влечет поход по нравственному минному полю, а не марш к поставленной цели»40.
Преимущество применения террора прежде противника носит чисто эпистемологический характер, хотя Шкляр и не позаботилась отметить это обстоятельство. Она считала, что террор «доступен» и обладает достаточной доходчивостью, чтобы обеспечить быстрое и всеобщее согласие относительно принципов. Чтобы постичь зло террора, не требуется философии, усилий разума; каждый знает, что это такое и что это плохо. «Страх перед страхом не нуждается в дополнительных обоснованиях, поскольку он неустраним.» Жестокость, основное оружие террора, «отталкивает нас мгновенно и без труда, так как она „отвратительна“» и дает нам неоспоримый аргумент в пользу всякой политики, которая могла бы ее предотвратить. «Поскольку страх перед систематической жестокостью имеет всеобщий характер, нравственные требования ее запрета находят незамедлительный отклик и признание без особых споров.» В отличие от блага или прав, в отношении которых возникают нескончаемые разногласия, террор кладет конец спорам и потому оказывается идеальным основанием единства. Шкляр пишет, что либерализм террора, «безусловно, не представляет нам
Хотя Шкляр исходила из искренней симпатии к жертвам террора, ее теория послужила более узкой