Цвика усмехнулся, вспомнив про жену. Если бы она повторила это сегодня, то, скорее всего, оказалась бы права. Уж больно кельнский Дом напоминал свой амьенский прототип, во всяком случае — пока, со стороны абсиды и южного портала. Хотя амьенский все же позатейливее будет… но ведь и французы позатейливее немцев. Да и похожесть не случайна: что там, что тут — непомерные некогда амбиции, сменившиеся в итоге провинциальным прозябанием. Так железнодорожные ветки, нежданно- негаданно пришедшие с разных сторон в крохотный степной городок, одним махом преображают его в крупный транспортный узел; в сонных улочках закипает коловращение жизни, откуда ни возьмись, заводится чудной разноцветный люд, на главной площади, где прежде лишь лениво позевывали несколько пыльных собак, суетятся лоточники, прохаживаются разодетые матроны с резвыми детьми, солидно кивают друг другу толстые бизнесмены, шныряют воры, взирает полицейский, возводятся ратуша, тюрьма, публичный дом и библиотека… короче говоря, мир цветет и радует глаз, и, главное, всем оправившимся от первого обалдения горожанам кажется, что так оно и было назначено судьбой, что так оно теперь и будет отныне и до скончания веков.
Но нет. Нет, дорогие друзья. Это всего лишь промашка, случайная клякса на пергаменте небесной канцелярии, и на самом деле эти благословенные, пахнущие мазутом и золотом, эти блестящие, эти проклятые рельсы предназначены змеиться совсем-совсем в другом месте, совсем-совсем в другом городке, так что извините, не судьба, ошибка наша, с кем не бывает… эй, кто там!.. сворачивай декорации, уезжаем! И они уезжают, все разом: и матроны, и бизнесмены, и воры, и мадам Зизи со своими красотками, и даже полицейские — последними, как и положено тугодумам, и городок остается, как был, если, конечно, не считать достроенную тюрьму и недостроенный собор… а уж о библиотеке никто и не вспоминает. И обыватели снова обалдело моргают выпученными глазами, и кто-то роняет слезу о безвозвратном величии, и кто-то вздыхает о будущем, не успевшем стать прошлым, и только собаки удовлетворенно ложатся в прежнюю мягкую пыль опустевшей площади, выкусывая блох перед долгой спячкой.
«Да-да… — Цвика поравнялся со строительным забором, идущим от южного трансепта Дома в направлении главного портала. — Именно так. В Амьене хоть успели закончить, а здесь вон, до сих пор… это ж с какого века?»
Он улыбнулся собственным мыслям, и сердце улыбнулось вместе с ним, непрошенно и больно растянувшись на всю ширину груди.
«Э, ты это… того… — сказал Цвика сердцу, приостанавливаясь. — Ты особо-то не балуйся, слышишь? Нам еще вернуться надо… Тем более, что, как выясняется со второго взгляда, не так-то они и похожи, этот Дом с Амьенским… опять наша с тобой Мири ошибается».
Найдя свободную скамеечку на площади перед западным фасадом, Цвика смотрел на собор, пытаясь определить словами эту уже очевидную глазам разницу. Шпили? Высота? Отказ от традиционного тимпана? Да-да, и то, и другое, и третье, но не только и даже не столько это. Главное отличие заключалось в почти полном отсутствии горизонталей, в последовательном и неудержимом стремлении вверх. Конечно, архитектор не мог совсем обойтись без карнизов или без непременного скульптурного ряда, но даже эту обязательную программу он выполнил, сделав все, чтобы максимально затушевать поперечные линии. Интересно… Цвика осторожно, чтобы не застать врасплох сердце, поднялся и пошел внутрь.
Там оказалось очень светло и просторно. Народу было совсем немного, в основном, туристы. Цвика прошел по центральному проходу между скамьями и, не доходя до трансепта, сел, чтобы осмотреться спокойно, не торопясь. По воздушности этот собор, как минимум, не уступал ватиканскому. Только там она достигалась за счет светящейся подкупольной пустоты, как бы парящей над огромной пустотой базилики. Чем же еще заполняется пустота, если не воздухом? А значит, источник той, ватиканской воздушности заключался в пустоте… Там, но не здесь, в Доме, в лесу бесчисленных колонн, растущих по краям узкого нефа. Здесь в распоряжении архитектора просто не было достаточно пустоты. И тем не менее…
Конечно, выходящие в центральный неф окна огромны — чтобы сделать их такими большими, пришлось сильно уменьшить высоту боковых нефов. Как в Амьене. Но в Амьене все равно не получилось такого эффекта, как здесь. Тогда отчего же? Цвика еще раз скользнул взглядом по стремительной вертикали колонн и улыбнулся. То же самое, что и снаружи — безудержная, победительная, небесная вертикаль! Вертикаль, ведущая взгляд и душу вверх, к белым парусам сферических перекрытий, туда, где нервюры, даже не спотыкаясь о замочный камень свода, немедленно возвращают их — и взгляд, и душу — назад, в тугой колчан бесконечных стрел, оперенных светом. Воздушность этого пространства объяснялась просто: в нем не существовало ни стен, ни потолка… ничего, кроме света и воздуха.
Цвика перевел дыхание. Это было чудо, и он сидел внутри него, внутри чуда. Это было как… как… кто-то тронул его за плечо. Он обернулся. Перед ним, облокотившись на спинки скамей, стояли два молодых парня в одинаковых белых свитерах с голубем мира на груди. Один из них, с длинными, собранными в конский хвост волосами что-то спросил на неизвестном Цвике языке.
— Извините, я не понимаю, — сказал Цвика по-английски и улыбнулся. — Английский, французский…
— …и еврейский, — продолжил за него длинноволосый.
Второй парень, бритоголовый круглощекий крепыш прыснул.
— Чем могу служить? — сказал Цвика, сохраняя на лице улыбку.
— Сначала сними шапку, еврей, а потом уже служи, — мрачно проговорил волосатый. — Ты в Божьем храме, а не в своей вонючей синагоге. Совсем обнаглели, сволочи.
Цвика непроизвольно поднял руку к голове. Так и есть, он совсем забыл о летней фуражке с козырьком и с эмблемой израильской текстильной фабрики. Скорее всего, этих двух радетелей святости привлекла даже не сама фуражка, а именно ивритские буквы на ней. Он снова присмотрелся к свитерам. Вокруг голубя с оливковой ветвью в клюве шла надпись мелкими буквами на трех языках: английском, арабском и немецком.
«Мир Палестине и Иерусалиму!» — прочитал Цвика.
— Красивая форма, — сказал он вслух. — А каски к ней прилагаются?
Бритоголовый перестал улыбаться.
— Не играй с огнем, юде, — посоветовал он и протянул руку к Цвикиной голове. — Лучше сними, а то хуже будет. Здесь тебе не там.
Сердце дернулось, зачастило, проваливаясь и подпрыгивая. Конечно, входить в христианский храм в головном уборе не полагалось. Но и уступить теперь этим двум подонкам он не мог. Резким движением Цвика отбил руку в белом рукаве и встал. На них уже оборачивались. Неслышно, но быстро ступая, подошел служитель в форменном пиджаке.
— Господа, что здесь происходит?
Волосатый ухмыльнулся и выпрямился.
— Вы тоже хороши, — процедил он. — Пускаете кого попало…
— Так… — протянул служитель, безошибочно оценивая ситуацию. — Я попрошу вас немедленно покинуть храм. Иначе я буду вынужден вызвать полицию.
Бритоголовый возмущенно покачал лысиной.
— Никакой управы на жидов не стало. Ну ничего… ничего…
— Я вызываю полицию…
— Не надо, — остановил служителя волосатый. — Мы уходим.
Они вразвалку, не торопясь, двинулись к выходу.
— И вы тоже, господин, — с упреком сказал служитель. — Шапка, в храме… нехорошо.
Цвика стянул с головы фуражку. Странное дело: даже теперь, когда подонки ушли, это стоило ему некоторого труда. В интонации и мимике служителя не ощущалось ничего, даже отдаленно напоминающего враждебность или насмешку; наоборот, в только что происшедшем конфликте он был целиком и полностью на Цвикиной стороне, но, тем не менее, обнажая голову, Цвика почувствовал себя униженным. Не от того ли, что в этом вынужденном преклонении перед чужим Богом присутствовало, пусть тенью, пусть одним лишь дальним, едва различимым намеком, но несомненно присутствовало отречение, предательство своего?
«Глупости! — сердито оборвал он себя, оглаживая ладонью левую сторону груди с рвущимся из узды сердцем, как конюх оглаживает бунтующего в стойле коня. — Глупости! Ты и в Бога-то не веришь. Ни в какого не веришь, так что нет у тебя ни чужого Бога, чтобы перед ним обнажать голову, ни своего, чтобы от