спины, услышать стоны и звуки безжалостных ударов. Он чувствовал, что еще немного — и его стошнит.
Паломники вдруг, как по команде, прекратили самобичевание и пали ниц, лицом в осеннюю грязь. Они лежали, раскинув руки по сторонам, наподобие креста. Клаус перевел дыхание. Но перерыв продолжался недолго. Следуя неизвестному сигналу, флагелланты поднялись на ноги, и вся процедура повторилась, включая коленопреклонение, удары бичом и падение ниц. На этот раз бригадир обратил внимание, что «Братья Креста» вели себя по-разному. В то время, как они неистово бичевали себя одной рукой, вторая словно жила независимой жизнью, производя повторяющиеся жесты. Кто-то подносил ладонь к губам, кто-то тыкал вверх двумя пальцами, кто-то совершал бросательное движение рукой…
В жизни Клаус не видывал ничего более странного, чем это массовое мученическое моление. Оно одновременно отталкивало и влекло, как пропасть. Так иногда, заполняя пространство перекрытия между несущими нервюрами, он случайно цеплялся взглядом за светлеющие далеко внизу серые плиты пола и неожиданно остро ощущал его смертельное магическое притяжение. Это чувство, хорошо знакомое каждому строителю, заставляло отводить глаза, пробовать рукой крепость страховочной веревки и плотнее прижимать бедро к надежной спине замкового камня. Но это ведь там, наверху… он скользнул взглядом по крыше временного нефа. Разве можно сравнивать головокружительную опасность высоты с молитвой, совершаемой на земле, в крови и прахе такими же людьми, как он сам? Чего он так испугался?
Тем временем паломники завершили третье бичевание и теперь медленно, вразнобой, поднимались на ноги, как выныривали из омута, опустошенные и просветленные одновременно. Судя по всему, моление закончилось. Подчиняясь неясному внутреннему зову, Клаус спустился на площадь. Отсюда, снизу, она казалась еще более людной. Флагелланты собирали свою в беспорядке разбросанную одежду, расправляли белые балахоны; страшные кровавые бичи праздно лежали на земле. Клаус наклонился посмотреть поближе: в кожаное тело бича были обильно вплетены рваные кусочки металла. Бригадира передернуло; невольно отшатнувшись, он почти наступил кому-то на ногу и торопливо забормотал извинения.
— Ничего, ничего, мил-человек, — отвечал ему приветливый голос. — Кто из нас в жизни не оступается?
Клаус поднял глаза. Перед ним на ступеньке собора сидел улыбающийся толстяк с мягким добрым лицом и венчиком пегих волос вокруг обширной лысины. Он еще не успел надеть рубашку, но, по-видимому, не чувствовал холода. Клаус выдавил из себя ответную улыбку. Толстяк радостно кивнул, с некоторым трудом завел руку за спину и, выпростав ее назад, протянул на обозрение Клауса окровавленную ладонь.
— Кровь Христова… — гордо объявил он. — Погоди… да тебе никак дурно? Эк ты побледнел-то, бедняга… Садись, мил-человек, садись…
Той же ладонью он похлопал по каменной ступеньке, оставив там грязно-красный след. Клаус механически подчинился, стараясь при этом не попасть на смешанную с плевками и мусором «кровь Христову». Его слегка мутило.
— А ты, никак, каменщик? — спросил толстяк, натягивая рубаху. — Это вы кому же собор-то строите?
— Святым Петру и Марии… — глухо ответил Клаус.
— О! — толстяк восторженно перекрестился. — Святым Петру и Марии! Заступникам нашим… Ах, если бы не Мария, мил-человек, если бы не Мария, гореть бы нам всем в аду! Не знаю, слыхали ли здесь у вас о явлении в Дофине?
Клаус отрицательно помотал головой. Ему уже стало полегче, хотя и недостаточно хорошо для того, чтобы встать на ноги и продраться через толпу к своей каморке.
— Так я и думал! — радостно воскликнул толстяк. — Никто не слыхал, пока Братья Креста не приносят благую весть! Я вот, в своем Страсбурге, тоже ничего не знал, пока они не пришли… так и жил в темноте, как червь. У меня там трактир в Страсбурге, недалеко от рыночной площади. Пока он еще называется «Веселый жбан». Но теперь-то придется подыскать что-нибудь поблагочестивее. Я вот думаю, «Добрый Приют» подойдет. Как тебе кажется?
Не дожидаясь ответа, он влез в балахон с крестами и голубем на груди и, наклонившись поближе к Клаусову уху, заговорил свистящим торжественным шепотом.
— Сказывают, в Дофине один добрый крестьянин пахал поле и вдруг увидал на меже самого Господа нашего Иисуса. Будто сидел Он, печальный от гнева Своего, отворотив в сторону лицо Свое. И хорошо, что отворотив, потому как иначе умер бы тот бедолага от одного взгляда — так страшен был лик божественный. И будто слышит крестьянин, как говорит ему Иисус: «Дай мне хлеба, добрый человек!» А время уже пополудни, значит, после обеда уже. Ну, упал несчастный на колени: «Прости меня, Господи!» Сожрал, мол, последнюю краюшку, даже крошки все подобрал.
Трактирщик округлил глаза и еще более понизил голос.
— Но тут Иисус слегка пальцем шевельнул… глядь — лежат три целых буханки. И приказывает Он, значит, тому крестьянину: «Возьми эти хлеба и брось их в ручей». Ну, взял парень первый хлеб да и пошел к ручью. А там стоит женщина со светящимся лицом.
«Стой, — говорит, — добрый человек! Ты что это такое делать собрался?»
«Да вот, — отвечает крестьянин. — Хочу бросить хлеб в ручей по воле Господа нашего Иисуса».
«Не делай этого!»
«Да как же мне ослушаться самого Иисуса, женщина?»
А она и говорит:
«Вернись к Нему с хлебом и передай, что мать запретила».
Тут только понял бедолага, что перед ним сама Мария, Божья Матерь.
— Сама Мария?! — недоверчиво повторил Клаус. Почему-то явление крестьянину Иисуса удивило его намного меньше.
— Сама Мария! — торжественно подтвердил трактирщик. — И вот, вернулся тот деревенщина к Спасителю. Так, мол, и так, говорит… мать, мол, и все такое. А Христос ни в какую: «Возвращайся и брось хлеб в ручей!» Страшным голосом таким кричит. Тут уже несчастному не до сомнений стало. Добежал до ручья, да и швырнул буханку в воду. Даже по сторонам не смотрел, чтобы, значит, опять Святая Мария не помешала.
— А Она, что же, ушла?
— Какое там ушла! Никуда Она не ушла. На том же месте стоит и плачет.
«Знал бы ты, — говорит, — что ты сейчас наделал! Ведь каждый из трех этих хлебов — это треть всего человечества. И то, что ты эту буханку в ручей бросил, означает смерть для трети людей!»
Тут уже он совсем голову потерял. «Как? — говорит. — Почему? За что нам такая кара?»
«За грехи ваши страшные, — отвечает Святая Дева. — За ростовщичество, за пьянство, за прелюбодеяния, за то, что не соблюдаете светлое воскресение, и за другие грехи, нет которым ни конца, ни края. И за все это разгневался на людей Сын мой и задумал извести вас всех под корень».
Ну, крестьянин, конечно, заплакал-зарыдал.
«Что же мне-то теперь делать, горемычному, если даже твое светлое заступничество не помогает?»
«Не бойся, — говорит Мать-Заступница. — Ту треть уже не вернуть, я по ним еще все глаза свои выплачу… но оставшихся можно еще выручить. Иди и передай всем, что, ежели начнут они каяться по- настоящему, то уговорю я Спасителя отложить карающий меч. А каяться надо так. Собирайтесь вместе большими братствами и идите по земле, чтобы все вас видели, и дважды в день хорошенько наказывайте себя кнутом по спине. И чтобы при этом каждый свой собственный грех показывал, за который он, значит, прощения молит. И каждый такой поход должен продолжаться тридцать три дня и еще одну треть, по числу лет земной жизни Иисусовой, да в память об уже погибшей трети христианского мира. А коли не сделаете так, то тут уж даже мне вас не защитить!»
Во как! Сказала и пошла. Парень-то, значит, немного подождал, а потом все-таки вернулся к тому месту, где Христа увидал. Только там уже никого не было, и хлеба тоже исчезли. Все исчезло, как не бывало.
Толстяк хлопнул Клауса по колену.
— Что ты на это скажешь, каменщик?