него.
— В общем-то, я никуда особо не спешу — но чего ради мне оставаться здесь одному? Что это докажет? Меня смущает лишь одно обстоятельство: здесь нет удобного спального места. Положим, я проведу здесь ночь — но что это даст нам с тобой?
На сей раз новая мысль пришла в голову самому Джонсу, и он продолжил примирительным тоном:
— Послушай, Роджерс, я сейчас спросил, что это даст нам с тобой, хотя ответ на вопрос очевиден: таким образом мы получим доказательство, что твои экспонаты являются всего лишь восковыми фигурами и что тебе нельзя направлять свое необузданное воображение туда, куда оно постоянно устремляется в последнее время. Допустим, я останусь здесь. Если я продержусь до утра, согласишься ли ты посмотреть на вещи новым взглядом — уйти в отпуск месяца на три и позволить Орабоне уничтожить твое новое произведение? Ну же, разве это не честная сделка?
На лице Роджерса появилось выражение, трудно поддающееся истолкованию. Представлялось очевидным, что он лихорадочно размышляет и что над всеми противоречивыми эмоциями в конечном счете берет верх злорадное торжество.
— Вполне честная! Если ты продержишься до утра, я последую твоему совету! Но ты должен продержаться. Сейчас мы пойдем поужинаем, а потом вернемся сюда. Я запру тебя в выставочном зале, а сам уйду домой. Утром я приду раньше Орабоны — а он приходит за полчаса до остальных сотрудников — и посмотрю, как ты тут. Но если ты не вполне тверд в своем скептицизме, откажись от этой затеи. Все прочие смельчаки в последний момент шли на попятный — и у тебя еще есть такая возможность. Полагаю, громкий стук в дверь непременно привлечет внимание какого-нибудь констебля. Возможно, в скором времени тебе станет очень и очень не по себе — ведь ты будешь находиться в одном здании с Ним, хотя и не в одном помещении.
Когда они вышли черным ходом на грязный задний двор, Роджерс нес сверток из мешковины с ужасным содержимым. Посередине двора находился люк, крышку которого хозяин музея бесшумно поднял до жути привычным движением. Мешковина и все прочее бесследно сгинули в лабиринте канализационных катакомб. Джонс содрогнулся всем телом и старался держаться поодаль от своего спутника, когда они выходили на улицу.
По молчаливой договоренности они отправились ужинать порознь, но условились встретиться у музея в одиннадцать часов.
Джонс поймал кеб и только тогда вздохнул посвободнее, когда проехал по мосту Ватерлоо и приблизился к ярко освещенному Стрэнду. Он поужинал в тихом кафе, а потом двинулся домой на Портленд-плейс, чтобы принять ванну и прихватить с собой несколько вещей. Он праздно гадал, чем сейчас занимается Роджерс. По слухам, последний жил в огромном мрачном особняке на Уолворт-роуд, полном таинственных запретных книг, разных диковинных предметов оккультного свойства и восковых фигур, которые он не хотел выставлять на всеобщее обозрение. Орабона, насколько понял Джонс, жил в том же доме, в отдельных комнатах.
В одиннадцать часов Джонс встретился с Роджерсом, ждавшим у двери подвала на Саутварк-стрит. Они почти не разговаривали, но в обоих чувствовалось зловещее нервное напряжение. Они договорились, что Джонс проведет ночь в сводчатом демонстрационном зале, и Роджерс не стал требовать, чтобы гость непременно разместился в отгороженной части подвала с самыми жуткими экспонатами, куда допускались только взрослые. Выключив расположенные в мастерской рубильники, хозяин музея погасил повсюду свет и запер дверь склепообразного помещения ключом из увесистой связки. Не подав руки на прощанье, он вышел наружу, запер за собой входную дверь и с топотом поднялся по стертым каменным ступеням, ведущим к тротуару. Когда шаги Роджерса стихли в отдалении, Джонс осознал, что долгое скучное бодрствование началось.
II
Позже, сидя в кромешной тьме огромного сводчатого подвала, Джонс проклинал свою ребяческую дурость, из-за которой оказался здесь. Первые полчаса он время от времени включал карманный фонарик, но теперь, сидя в непроглядном мраке на скамье для посетителей, нервничал все сильнее. Всякий раз луч света выхватывал из темноты какой-нибудь болезненно-гротескный экспонат — гильотину, безымянного гибридного монстра, бледное бородатое лицо со злобным и коварным выражением, безжизненное тело, залитое алой кровью из перерезанного горла. Джонс прекрасно сознавал, что эти неживые предметы не связаны ни с какой зловещей реальностью, но через полчаса предпочел вообще не видеть их.
Он сам толком не понимал, с чего вдруг решил угодить прихоти безумца. Куда проще было бы просто оставить его в покое или вызвать к нему психиатра. Вероятно, размышлял Джонс, все дело в сочувственном отношении одного художника к другому. Роджерс настолько талантлив, что хочется испробовать все способы спасти его от развивающейся мании, не прибегая к крайним мерам. Художник, способный придумать и создать столь жизнеподобные фантастические скульптуры, безусловно, близок к подлинному величию. Он обладает буйным воображением Сайма[92] или Доре[93] вкупе с высочайшим мастерством стеклодувов Блашка,[94] которых отличает внимание к мельчайшим деталям и научный подход к работе. Несомненно, для мира кошмаров Роджерс сделал столько же, сколько сделали для мира ботаники Блашки со своими поразительно точными моделями растений, искусно изготовленными из разноцветного стекла.
В полночь бой далеких курантов пробился сквозь мрак, и Джонса подбодрила весточка из внешнего мира, продолжавшего жить своей жизнью. Сводчатый музейный зал походил на гробницу, ужасную в своей пустынности. Даже мышь составила бы сейчас приятную компанию, но Роджерс однажды похвастался, что ни одна мышь или даже насекомое — «по известным причинам», как он выразился, — и близко не подходит к подвалу. Полное отсутствие каких-либо признаков жизни и поистине гробовая тишина — хоть бы какой шорох раздался! Джонс шаркнул ногами по полу, и из глубокого безмолвия донеслось призрачное эхо. Он кашлянул, но в дробных отзвуках, прокатившихся по подвалу, послышалась издевательская насмешка. Он твердо решил, что не станет разговаривать сам с собой: это свидетельствовало бы о нервном расстройстве. Время тянулось мучительно медленно, раздражающе медленно. Джонс мог бы поклясться, что с момента, когда он посветил фонариком на свой хронометр, прошел не один час, но далекие куранты пробили всего только полночь.
Он сожалел, что все чувства у него сверхъестественно обострились в темноте и тишине, царивших в музейном зале, и теперь чутко реагировали на любые внешние впечатления, слишком слабые и смутные, чтобы отождествить их с реальностью. Изредка Джонс улавливал слухом едва различимые шорохи, которые не
Плавающие световые точки перед глазами, затопленными тьмой, казалось, складывались в странные симметричные узоры и двигались согласованно. Джонс нередко задавался вопросом о природе исходящих из бескрайней бездны загадочных лучей, которые мерцают перед нами при полном отсутствии посюстороннего света, но никогда прежде не видел, чтобы они вели себя таким образом. Не похожие на мирно блуждающие обычные световые точки, они оставляли впечатление некой разумной воли и целеустремленности, недоступных земному пониманию.
Потом возникло ощущение странного, неуловимого движения вокруг. Все окна и двери были наглухо закрыты, но, несмотря на отсутствие хотя бы слабейшего сквозняка, Джонс почувствовал едва заметное возмущение воздушной среды — слабые колебания плотности и давления воздуха, недостаточно явно выраженные, чтобы предположить в них мерзкие прикосновения незримых элементарных сущностей. Вдобавок стало необычайно прохладно. Все это очень не нравилось Джонсу. Воздух отдавал солью, словно насыщенный испарениями неведомого подземного моря, и в нем слышался слабый запах затхлости. В