метель к заовражному кладбищу старики и молодежь. И что странно, несмотря на лютый холод, выкопали могилу быстро и легко. А мать только к обеду смогла найти двадцать метров дефицитной марли, в которой и схоронили Зейнаб–аби. Много лет спустя услышал Фуат Мансурович, как на каких-то пышных похоронах кто-то ехидно заметил: Исмагиль, герой–орденоносец, единственную мать в марле схоронил, на десять метров бязи не раскошелился. Но драться на этот раз отчим уже не стал, укатали сивку крутые горки, да и перегорела, улеглась боль. А «диамант», который Фуат с завистью и стыдом ожидал увидеть весной у кого-нибудь из ребят, так никогда больше и не появлялся в Мартуке, словно в воду канул.
Вышагивая из края в край тесного и узкого тамбура, Бекиров припомнил еще один случай, связанный с этой дорогой и отчимом. Тогда уже не было ни бабушки Зейнаб, ни голубого «диаманта», и учился Фуат не то во втором, не то в третьем классе. По самой весне закрыли валяльный цех, или, как его еще называли, пимокатный. Отчим валял плотные войлочные кошмы. В степном и ветреном краю они незаменимы и пользовались большим спросом у казахов, заменяя ковры. Там же валял он и валенки, и легкие, изящные, из мериносовой шерсти белоснежные чесанки, в основном женские. Ремеслу этому он учился дольше всего. Непростое и нелегкое дело. Целый день находится пимокатчик в мельчайшей едкой пыли низкосортной шерсти, в шуме, грохоте, а главная трудность в том, что все — руками, на ощупь делается, никаких тебе приборов, чтобы толщину, плотность измерить. Не чувствуют руки материала — значит, брак, а ОТК, глуховатый Шайхи, лютовал, ибо работы никакой не знал и не любил, на лютости лишь и держался. Но одолел Исмагиль–абы и это ремесло. И появились в ту зиму у Минсафы–апа чесанки — загляденье, а у Фуата — валенки, черные, мягкие, теплые.
Этот цех по какой-то причине и закрыли. Многих тут же сократили, отчима, правда, оставили, но работы никакой не предложили. Не прозвучало на этот раз спасительное иляхинское: «Пойдешь учеником…» На работу Исмагиль–абы выходил, что-то там делал, короче, был на глазах у начальства. В те дни и предложил Гимай–абы, мездровщик с кожзавода (заводом назывался маленький цех артели), отчиму варить мыло. Мездры, мол, и поганого жира с плохо снятых кож предостаточно, а достать каустическую соду и химикаты артели, мол, под силу.
Быть золотарем, или мыловаром, считалось в селе делом последним даже среди не имеющих работы, но отчим, молодой мужик, едва за тридцать перевалило, раздумывать не стал, согласился, хотя и знал, что ни на волейбольную площадку, ни в кино теперь не ходить, ведь разит от мыловара за квартал.
Запах мыла, пропитавший в тот год их дом, Фуат Мансурович помнил много лет, и от одного вида вязкого хозяйственного мыла ему делалось плохо. Жена знала об этом и никогда не держала на виду мыло и не затевала стирок при Бекирове.
С этой вот идеей производства мыла и зашел отчим к Иляхину. Разговор председателя был короток: сделай ящик мыла, которое в области можно показать, а остальное, мол, за ним, Иляхиным. Разрешил на свой страх и риск занять две комнаты на кожзаводе, котлы дал, угля выделил, бочку соды не пожалел, все, что на складе для работы нужного оказалось, выписал, хотя и не положено было.
Мыло в Мартуке и до войны не варили, и подсказать–показать некому было. И Гимай–абы, подавший идею, тонкостей дела не знал, но посоветовал съездить в Оренбург, сказал, что мыло там татары варят, небось, не откажут в совете, на всякий случай дал адрес одного кожевенника.
В тот же день повеселевший Исмагиль–абы распрощался с домашними и отправился на вокзал. Тогда в Мартуке останавливались все скорые, паровозы здесь заправляли водой и чистили топки. На дворе уже стоял май, теплынь и благодать, и Исмагиль–абы с комфортом, греясь на солнышке, на крыше мягкого вагона быстро добрался до Оренбурга, только пришлось прыгать на ходу на Меновом дворе, потому что в железнодорожная милиция в городе вылавливала безбилетников.
Дела в Оренбурге отчим уладил быстро. «Видать, здорово приперла жизнь, коль такой молодой и удалой мыло варить решился»,— сказал рябой и лысый старшина мыловаров. А узнав, что Исмагиль–абы фронтовик и земляк, секретов не утаил, все рассказал. И полмешка всяких химикатов дал на первое время, поверил на слово, что рассчитается в лучшие времена рыжий сержант в отставке.
Возвращался отчим таким же способом, как и приехал, только садиться на скорый поезд с пудовым мешком было непросто. Но не зря он воевал в разведке, к тому же мягкие вагоны тогда имели лестницы с глубокими подножками. На ходу закинул мешок на подножку одного вагона, а на подножку другого, спального, успел запрыгнуть сам, потом по крышам добрался до заветного мешка и, подняв его наверх, ехал, напевая и насвистывая, радуясь удаче.
В то время в Среднюю Азию на тепло тянуло немало шпаны. Ехали они таким же «плацкартом», как и отчим, по пути задерживаясь в городах и селениях, но конечной целью их был далекий хлебный Ташкент. Люди эти были отчаянные, и всякое рассказывали про странствующих уркаганов. Фуат видел их, и не раз, когда ходил на станцию к поездам за шлаком. Они лежали, отогреваясь в затишке дышавших теплом огромных отвалов шлака. Правда, его, малолетнего, не задирали, лишь однажды попросили закурить. И вот компания таких удальцов села на крышу на какой-то станции. Отчим заметил их не сразу. Только оглянувшись случайно, увидел, что как-то поредело народу на крышах, а с Оренбурга, считай, на каждой по двое–трое ехало. Начав с хвоста поезда, компания, видимо, сгоняла, ссаживала людей, отобрав пожитки у тех, кто не сумел постоять за себя. Когда до него осталось вагона четыре, Исмагиль–абы решил пройти к голове поезда, к самому паровозу, где было совсем уж грязно от дыма и копоти трубы; удальцы обычно таких мест избегали. В худшем случае он намеревался спуститься и пройти в вагон, хотя риск нарваться на штраф был велик. Беспокоился отчим прежде всего за содержимое мешка, нового крепкого джутового мешка, одолженного у Гимая–абы на поездку в город. Удальцы скорее всего вытряхнули бы все, а мешок оставили себе как подстилку,— на жесткой и грязной крыше очень удобная штука.
Когда Исмагиль–абы поднялся и торопливо направился к голове поезда, то, оглянувшись, увидел, что, заметив его с мешком, за ним побежали. Не желая потерять добро,— до Мартука уже рукой было подать,— побежал с мешком и отчим. И вдруг с ужасом вспомнил, что сейчас, через сотни каких-то метров, после крутой кривой — мост, длинный Каратугайский мост через реку Илек. Исмагиль–абы бросил мешок и, обернувшись к преследователям, замахал руками и истошно закричал: «Мост! Мост!.. Мост…» Едва он сам повалился на крышу, как состав, громыхая, застучал по мосту. Когда, миновав оба пролета, состав выскочил из-под габаритов кружевных арок, Исмагиль–абы повернул голову и увидел, как поднимались те парни в клешах. Слегка побледневшие, они подошли к лежавшему Исмагилю–абы и предложили закурить.
— Что везешь, мужик? — спросил тот, что угостил «Казбеком».
— Золото,— ответил равнодушно Исмагиль.
В ответ дружно рассмеялись, разгоняя последнюю бледность с молодых лиц, и все тот же, видимо главарь, спросил:
— А на крыше, миллионщик, для экзотики катишь?
— Душно в спальном,— ответил отчим.
— А в мешок заглянем, любопытно все-таки, за что враз чуть жизни молодой не лишились. А, в общем, ты, мужик, не слабак: страх не затуманил мозги, вспомнил про мост. Спасибо, век помнить будем.— И они дружно протянули ему крепкие, в ссадинах и порезах руки.
— Ну и вонища! — брезгливо сморщился тот, что с головой сунулся в мешок.
И пришлось Исмагилю–абы рассказать, зачем он ездил в Оренбург, да и про свою жизнь в Мартуке тоже.
— Да брось ты все, провоняешь с этим мылом насквозь, да и денег не загребешь, поедем лучше с нами. Мужик ты ловкий, в Ташкенте как-нибудь определимся,— предложил главарь.
Но Исмагиль, поблагодарив, отказался. Прямо на ходу один из компании спустился в ресторан и вернулся на крышу с водкой, вином и закусками, каких Исмагиль–абы давно уже не видел. Так, пируя на крыше ресторана, доехал он до Мартука. На прощание новоявленные «друзья» дали Исмагилю–абы буханку белого хлеба и красную довоенную тридцатку.
В Оренбурге Фуат Мансурович пробыл четыре дня. Архивы махалли Захид–хазрат, где родился Исмагиль–абы, частью пропали в гражданскую, когда на постое в квартале стояли дутовцы, а потом перевозились не раз из помещения в помещение; а немецкая пословица не зря гласит: «Два переезда равны одному пожару». Да что там давнее! Бекиров с трудом отыскал два письма Минсафы-апа, что отправила она в архив три месяца назад, на которые не было ни ответа, ни привета. Но здесь уж Фуат Мансурович не только стучался в разные двери, но и стучал по столам в кабинетах.
Оренбург изменился здорово, с тех пор как открыли здесь газ, население удвоилось. В какой конец