– Вот, – говорит, – лепешечки. Господь не оставит. Будем сыты. Проживем.
И поселился он у меня до весны, зиму коротать.
IV
А зима все лютей да лютей становится. Каждый день такие морозы стоят, просто – страсть. Измаялись мы совсем. Стужа да голод – вконец изморили.
Стала и у меня крупка подбираться. Остался один мешочек.
– Ну! – говорю старику, – мучки мы деткам оставим, а сами будем голодно месиво есть.
Вот натолкем мы сушеных грибков, да с мякиной намешаем, да чуточку, саму малость, с наперстка два, подсыпим мучки, замесим и лепешечек напечем.
Ну, и ничего, питались мы этими лепешечками вплоть до масляной.
А признаться сказать, мы и масляну, кака-така, забыли. Кака уж масляна, когда ни у кого и мучки, почитай, нет!
Каждый день народ собирался за гумном, знаешь, там тако место есть, кругом прозывается.
Помирать-то одному в избе неохотно, ну, и ползут все на круг. Испитые такие да желтые, страсть смотреть!
Кажинный день кого-нибудь везут хоронить.
Каждый день десяцкий обходил избы: не вымерли ли где?
А то с семьей Антипа Касмарева беда приключилась. Три бабы, да два парня, да мальчонок – все перемерли. А нам это и невдомек: почему, мол, никто из них на круг не приходит? – Да через неделю кто-то в избу к ним заглянул; а они все мертвые! – Ребеночек – вон с Васену – так тот на порожке, голубчик, свернулся, ручки к животику поджал, да так и застыл – ровно спит…
Дух от них из избы-то несет такой самый противный. Знамо дело – мертвечина, все равно, что падаль.
Ну, после этого мы уж и доглядывали друг за дружкой. Как если что… так сейчас и убираем.
V
Святая была поздняя. К Святой мы все прибрались. Чистые рубахи понадевали, друг с дружкой попрощались. Как есть к отходу изготовились.
На последних днях Святой говорю я старичку:
– Мучки-то у нас почти ничего не осталось. Чем мы деточек-то прокормим?
Старичок мой полез на печку, добыл свой кошель – развязал. Глядь!.. а у него почитай все лепешечки- то целы, да и те, что мы напекли из грибков, почитай, не съедены лежат.
– Как это ты, – говорю, – божий человек, чем питался?
– А я, – говорит, – половиночками. Ты съешь целую лепешку, а я, – говорит, – половиночку – вот оно и накопилось.
Отобрал он лепешки с грибами.
– Вот это, – говорит, – мы будем есть, а это будем деточек кормить, а там – что бог даст.
Только не привел бог долго держать вас на лепешечках.
Настало воскресенье. День был такой ладный. Тепло; солнышко светит. На полях травка зазеленела. Собрались мы все на кругу; ни живы, ни мертвы… Спасенья не чаем.
А с круга, знаешь, дорога – вся видна.
И видим мы, что как будто словно обоз идет.
Диву дались мы.
Что ж думаешь? – хлебушка из губернии прислали!
Наперво мы сгоряча не поверили, а как въехали возы, да разглядел народ, так и – и батюшки! Такая оказия случилась! Бросились это на возы, словно звери голодные, кули все сронили, расшили, – да муку-то горстями за пазуху, в подол, в рот.
Кричат им: «Погодите, зря, мол, нельзя!» Так куда-а! Галдят, рычат, дерутся, друг у дружки рвут. Просто собаки голодные!
Одначе с этой муки-то, с непривычки-то – сами себе смерть причинили.
Померло тогда нас без малого два десятка, – всего-то во все голодное время – померло сотни две. Мало кто жив остался.
Ну, мы тут отдохнули!.. А там и еще мучки нагнали.
А урожай в тот год был такой, что просто никто не запомнит!..»
Любариха замолкла.
– А куда же, мама, старичок-то девался? – спросила Машутка.
– А старичок-то ушел. После Святой вскоре и ушел. Посидели молча немного.
Любариха поглядела в оконце, который, мол, час, не светает ли?
А Васена спал во всю ивановскую, прикорнув на коленки у сестры.
– Отнеси его, Машутка, да уложи, – сказала Любариха, – да и сама ложись: время не раннее. Видишь, как мы с тобой, доченька, заболтались!
VI
Полегла Машутка, но вместо сна пришла бессонница.
Не в первый раз приводилось ей поворочаться всю ночь напролет и глаз не сомкнуть. Грезы и страхи ночные овладеют детской головкой, охватят сердце и мучат всю ночь, вплоть до вторых петухов.
Сперва пойдут думы: как все на свете делается? Отчего бог голод посылает? Отчего земля не родит? Но все эти вопросы почти тотчас же развертываются в грезы и образы, которые тянутся бесконечною вереницею.
Силится, старается Машутка заснуть и не может. Все сильнее и сильнее томят ее думы и грезы.
Солнышко высоко взошло, когда поднялась Машутка. Поднялась и не может глаз раскрыть. Отяжелели веки, словно слиплись, а раскроет их через силу, то словно тысячи ножей разрежут глаза.
И целый день не могла она ими на свет божий взглянуть, все на печи сидела, в темном углу. Только к вечеру легче сделалось. Любариха все время ей студеной водой со льдом примачивала, да льняное семя сварила, процедила сквозь тряпочку и отваром густым и слизистым промывала.
– Ничего, радостная моя, – приговаривала она. – Потерпи! это пройдет. У меня, у махонькой, тоже этак глаза болели. Господь помиловал. Прошло!
И неправду говорит Любариха. Совсем не прошло. И теперь глаза у ней по временам болят и ноют. Да, впрочем, Машутка знает это и сама, но не хочет сказать только она маме, голубушке своей.
«Пущай! – думает, – родимая моя меня тешит и сама утешается. Все сердцу легче»…
В деревушке у них мало у кого были совсем здоровые глаза, в особенности у детей.
Летом еще ничего. Так или этак можно справляться, а зимой так совсем плохо приходится. В ясный день, когда снег блестит на солнышке, а в избе дымно от печки, из которой ветер дым выбивает, тогда просто беги со свету божьего. Деваться некуда.
Впрочем, припадки боли не часто являлись. Пройдет боль и Машутка ничего – весела и здорова.
В весеннее время, когда в лесах зацветают белокрылка и волчье лыко, пойдут Машутка с Васеной в дальний лес. Воздух легкий да пахучий, словно ясному дню радуется. С пригорков бегут, пенятся ручьи, точно всем твердят: