щеглами и тому подобной шушерой. Все это пищало, орало, щипалось и толкалось без толку. Точно ад кромешный!
Целыми днями клест ничего не ел и ни о чем другом не мог думать, как только: вырваться бы на свободу. Изгрыз он все стенки клетки, долбил их изо всех сил; но стенки были толстые, крепкие, а сил у него от голода было очень мало.
– Погоди же! – подумал он, – лучше я буду есть и поджидать случая. Мальчишки народ глупый. Будут они меня пересаживать куда-нибудь, а я рванусь и… улечу.
И действительно. Как только его стали пересаживать в другую клетку, он изо всех сил до крови ущипнул мальчика за палец, рванулся, полетел и – бац! – прямо в оконное стекло со всего размаха.
Господи! Как он треснулся! Даже стекло задрожало от страха, а у него такие искры из глаз посыпались, что он думал – пожар. Целый час у него перед глазами вертелись зеленые кольца; он совсем ошалел, раскрыл рот и даже не почувствовал, как его снова посадили в клетку и отнесли на рынок.
Сколько он там увидел птиц и людей! Птицы кричали на все лады и люди также, точно старались их перекричать. В особенности одна барыня, толстая, пузатая, орала, тараторила, как добрый скворец.
И вот этой самой барыне продали клеста за гривенник.
Посадили его в маленькую клеточку и понесли в большие хоромы.
Назвали клеста Иваном Ивановичем Кривоносовым и пустили летать по залам.
Иван Иваныч смотрел на высокие хоромы, с большими окнами и зеркалами.
Сначала он думал, что в зеркалах сидят другие клесты, но очень скоро убедился, что этих клестов не достанешь ни за какие коврижки. Смотрел он на штофную мебель, на картины в золотых рамках, на дорогие портьеры и обои, и все это ему было противно.
Но противнее всего были для него растения. Они напоминали ему его милый, зеленый еловый лес и его родную, дорогую, серо-зеленую клестиху.
И он с ожесточением щипал и теребил дорогие кусты померанцев, лавров и мирт.
– Это ты что делаешь?! Что делаешь, разбойник? – накинулась на него барыня. – Разве тебя за тем сюда пустили, чтобы ты портил мои цветы? Возьмите его прочь! Вон! вон разбойника! отнесите его в столовую. Ивана Ивановича поймали и отнесли в столовую.
А там тоже были растения на окнах, правда, немного, несколько горшков плохоньких. Ну, и задал же он им пфэйферу! Была там какая-то волькамерия, которая аккуратно каждый год роняла листья и стояла, бесстыдница, в виде голого пучка зеленых розог. От этих розог Иван Иваныч не оставил ни единого прутика. Все исщипал. И этого мало. Была палка, к которой деревцо было привязано: он и ее исщипал. Был там какой-то двулистный арум. Он его совсем безлистным сделал. Даже почку, которая была в самой середине, и ту всю выщипал.
III
В зале, подле столовой, куда был сослан несчастный Иван Иванович Кривоносов, летали, резвились, чирикали две птички. Им дозволялось летать по всем комнатам свободно.
Это были московка-синичка, юркая юла, и чижик.
Целый день-деньской они пищали и носились вперегонку по всем комнатам. Московка даже залетала к барину в кабинет, чего не позволялось чижику. На ночь они мирно усаживались рядком на ветке филодендрона и мирно засыпали. Каждый день, зимой, отворяли форточку в зале; чиж не обращал на это никакого внимания, а московка садилась на самый краешек форточки, юлила, кричала и опять влетала в залу.
– Ах, какие глупые птицы! – думал Иван Иваныч. – Они рады тому, что их держат в неволе и кормят дурацким конопляным семенем! Вот так дуры!
И он смотрел на них с презрением. А когда синичка подлетала к нему, чтобы склюнуть у него из чашки семечко конопли, он бросался на нее как бешеный.
– Смотрите, какая злючка! – говорила барыня. – Ему жаль семечка для маленькой московки! У! противный! Ему непременно надо пару, ему надо клестиху найти.
И отыскали ему клестиху; но это была не его родная, милая серая птичка: это была настоящая, злая, желтая клестиха, которая постоянно кричала на него и лезла щипаться. Он не знал, куда от нее деться, и вот раз, утром, удрал втихомолочку в залу, и хотя там были противные чиж и московка, но не было ненавистной клестихи.
Но как только увидали его в зале, сейчас же закричали, поймали и посадили его на шкап.
На шкапу был разный хлам: были старые конторские книги, картонки и тому подобная чепуха. С горя и досады принялся он все это грызть. Работал, трудился целый добрый час, истеребил все книги и картонку, а в картонке была барынина шляпка.
– Ах, ты, наказанье божье! – говорят, – нет сладу с ним. Дайте ему полено, пусть со злости грызет его.
Сел он на полено, и так ему стало горько, тошнехонько. На дворе солнышко светит, воробушки чирикают, в снегу купаются; а он сидит мокрый, в углу, на полене.
И просидел он на нем целый день и целую ночь. Насыпали ему в чашку конопли, но ему не только есть, тошно смотреть на нее.
– Что это, – говорят, – Иван Иваныч не ест? Сидит хмурый.
Хотели подойти посмотреть, не болен ли. Но он окрысился, крылья растопырил, нос раскрыл.
– Этакая злючка, – говорят, и отошли прочь.
Было это ранним-рано поутру, только что солнышко нос свой высунуло. Такое красное, нарядное. Вспомнилось клесту, что так же оно всходило там, там, далеко, в зеленом, еловом лесу, и так захотелось ему полетать на вольной волюшке, повидать свою милую женку.
Чирикнул он раз, чирикнул два и запел свою песенку, ту самую песенку, которую пел там, давно, в первый раз как увидал родную, милую птичку. Так грустно, нежно и жалобно пел он. Его услыхали из спальни.
– Этакая, – говорят, – противная птица! Ни свет ни заря встает, никому спать не дает! Посадите его, разбойника, в шифоньерку. Впотьмах он не будет скрипеть.
Поймали и посадили его в темную шифоньерку. Сидел он впотьмах, взаперти и думал.
– Погодите, дайте мне только случая дождаться. Крылья у меня крепкие, такого стрекача задам. Вырвусь на волюшку вольную, улечу к моей милой.
С тех пор он часто мечтал об этом.
Один раз, рано утром, он замечтался и полетел, полетел в диванную, в гостиную, в залу. Пропел свою песенку – никто его не потревожил.
И прилетел он в зеленый сад, где все кустики и деревья в горшках торчали.
«Этакая гадость!» Подолбил он один кустик, выщипал другой. Стояла на тумбе пышная сага. Листья у ней, словно перья, шли во все стороны, а из самой середины торчали почки, как пружинки. Выщипал и их. Стоит юкка. «Тоже гадость! – думает Иван Иваныч, – точно палка, а на верхушке зеленые мочалки висят». Общипал и мочалки. Одну еловую подпорку исщипал с наслаждением. Одним словом, похозяйничал вволю и всласть.
Барыня встала поздно. Пошла она к своим цветам. Подошла – и вдруг ахнула, всплеснула руками.
– Ах ты, господи! Разбойник, что ты наделал?! Моя сага, моя юкка!.. – и барыня в слезы.
Началась опять охота за Иваном Иванычем. Летал он как бешеный. Крылья крепкие, здоровые. Припустит он в столовую– бегут за ним в столовую, припустит в залу – бегут за ним в залу. Наконец, догадались двери за ним закрыть. Летал он, летал, кричал, кричал, насилу, насилу поймали.
Взяли ножницы тупые-претупые и все длинные, крепкие перышки, на которые так твердо надеялся Иван Иваныч, все перепилили, обстригли, обчекрыжили.
Не вдруг Иван Иваныч догадался, какой казус с ним учинили, что у него отняли.
Посадили его опять на шкап, на глупое полено. Хотел он перелететь на ближнее окно, вспорхнул бойко, забористо и вдруг… фьют! полетел кубарем на пол и треснулся о стул грудью. Раскрыл он рот, оглянулся,