шею, крылья, она рыдает и смеется и гладит Лебедя маленькими ручками, а попугаи кричат. – Нолли плывет! Нолли плывет! Милый Нолли! – а Волчок визжит и лает, и гребет из последних сил к берегу. Он везет большую черную бочку, а в ней стоит светлый и радостный Нолли и протягивает руки к своей милой, ненаглядной Миле…
И столько было тут радости при этом радостном свидании, и слез, и милых слов, и смеху, и поцелуев, что даже и в сказке не найти. И стал Нолли рассказывать, как он спасся от потопления и прибыл к Голубым островам…
А ночь давно уж лежала над островом и над морем, а на всем темно-синем небе горели светлые, яркие звезды, и все они отражались в море, как в зеркале. Словно и там было темно-синее небо с яркими, светлыми звездочками. Мила и Нолли сидели рядом, взявшись за руки, и смотрели на эти звезды. А деревья все уснули, а Волчок давно уже спал, и спали, обступив его кругом, попугаи. И долго в эту ночь не могла спокойно уснуть Мила. Она дремала, вздрагивала и просыпалась. Она вспоминала, что ее милый Нолли тут, он не умер, жив, возвратился и подле нее, и сердце у нее так сладко замирало. Она шептала: «Милый, милый мой Нолли!» – и снова тревожно засыпала.
V
Весело зажили Мила и Нолли на острове Попугаев. Да и чего же не доставало им для их веселья? Они жили без нужды, забот и горя. У них было постоянно чисто, как новое, их платье, потому что у всех, кто жил на Голубых островах, никогда платья не изнашивались, не рвались и не пачкались. Попугаи приносили им множество плодов, больших, сочных орехов, бананов и кокосов; они ели их сырыми или испеченными в горячей золе и кормили ими также Волчка. Над ними было постоянно голубое, ясное небо, а вокруг тихое, лазурное море. Весь остров был, как райский сад, и они жили на нем, как в раю. Они бегали, резвились, смеялись, играли с Волчком, играли с попугаями. Они были счастливы и веселы. Чего им недоставало?
– Скажи мне, Нолли, – говорила раз Мила, сидя вечером под большим деревом, – скажи мне, когда ты, вот так, закроешь глаза и долго сидишь молча и потом вдруг откроешь их, тебе не кажется, что ты был где- то далеко, далеко, и что кругом тебя все незнакомое, чужое?..
– Нет, – сказал Нолли и закрыл глаза, и они оба сидели так долго и молча, закрыв глаза.
– А не кажется тебе, Нолли, – вдруг спросила Мила, – не кажется тебе, когда ты так сидишь, закрыв глаза и сложив на груди руки, что ты лежишь в глубокой, глубокой могиле, и там тебе хорошо и спокойно?
– Мила! – вскричал Нолли, задрожав. Он бросился к ней и схватил ее за руки. —
Дорогая Мила, зачем ты это говоришь! Разве ты не любишь меня, разве нам не хорошо здесь?!
Она молча смотрела своими ясными голубыми глазками на него, и вдруг две слезинки выкатились из этих глазок и побежали по щекам.
– Мне скучно, Нолли, – прошептала она, – мне скучно, дорогой мой! Я живо представляю себе, как больно было моему сердцу, когда я считала тебя погибшим. Ах! я никогда не желала бы, чтобы эта ужасная боль снова вернулась. Я знаю, что я теперь должна быть счастлива… а мне чего-то недостает, Нолли, мне грустно, скучно, даже с тобой, моим дорогим другом.
На старом острове было все так хорошо, так свежо и молодо. Старые деревья смотрели вечно юными, старые попугаи умирали, и на место их являлись новые, и никто не замечал этой замены.
Иногда Миле казалось, что все это так и должно быть и что лучше этого ничего быть не может. Но когда она исходила весь остров вместе с Нолли, когда каждый день и целый день перед ее глазами было все одно и то же, были те же деревья и цветы, и небо, и море, и попугаи, то она закрывала глаза, и невольно спрашивала; неужели все это будет вечно одно и то же, одно и то же?
И ей казались несносными, невыносимо скучными и вечно голубое небо, и вечно тихое море, и вечно зеленые деревья, и цветы, и веселые попугаи. Она сидела и думала: отчего все хорошее не может казаться постоянно хорошим? Отчего посреди всех этих дивных красот сердце тоскует, и рвется, и просится куда-то в далекую даль? Она думала, не манит ли ее туда, где она жила очень маленькой девочкой с ее дорогим отцом, где была ее родина, где синело широкое озеро в густой зелени высоких деревьев, по которому плавал друг ее, белый Лебедь?
– Но ведь и там, – думала Мила, – все одно и то же.
Думала, думала Мила, где лучше? и не могла придумать, а Нолли спрашивал:
– О чем ты думаешь, моя Мила?
И Мила не могла сказать, о чем ноет ее сердце, чего жаждет оно. Она не хотела сказать, что ей скучно, потому что боялась огорчить своего милого Нолли. Он придумывал разные новые игры и занятия: они прокладывали новые тропинки, строили беседки, устраивали плотины на веселых, серебристых ручьях, строили маленькие мельницы на быстрых, пенистых каскадах, учили говорить попугаев. Но Миле было скучно.
– Все одно и то же, одно и то же! – часто шептало ее бедное, тоскующее сердце.
А между тем время тихо тянулось. Незаметно уплывали годы.
Мила росла и хорошела. Из маленькой, хорошенькой девочки развертывалась чудная девушка. Тонкая, стройная, как гибкая речная тростиночка, с тихой, плавной поступью, с тихой, певучей речью. Приветливо улыбался ее маленький ротик, приветливо светились ее светлые, задумчивые глазки. И вся она была таким милым существом, что каждый, кто увидал бы ее, невольно остановился бы в изумлении, любуясь, дивясь и думая:
– Есть много всяких красот на белом свете, но нет ничего милей и лучше такой милой девушки!
Но некому было, кроме Нолли и Лебедя, любоваться на Милу, зато и любовался и любил ее Нолли за всех людей, как только способно любить человеческое сердце, ее, свою названную, дорогую, ненаглядную сестру Милу.
Он ведь и сам уж давно вырос из мальчиков и был чуть не целой головой выше Милы. На его мужественном смуглом лице, окаймленном черными, густыми волосами, уже пробивались маленькие усики.
И были забыты ими детские забавы. По целым дням, по целым вечерам, до глубокой ночи, Мила и Нолли сидели, держась за руки, без дела, без мысли, все проникнутые еще незнакомым, новым для них чувством, которое могучей, ласкающей волной обхватило все существо их и несло их куда? – они сами не знали. Раз они оба пришли утром к Лебедю.
– Лебедь, – заговорила Мила, – держа Нолли за руку, и серебряный голосок ее дрожал и звенел в утреннем тумане, а все лицо сияло глубоким счастьем. – Лебедь, дорогой друг мой, – говорила она, – я привожу к тебе уж не братца Нолли, а моего дорогого жениха!..
И она, оставив руку Нолли, начала ласкать Лебедя и припала своим покрасневшим лицом к его лебяжьей груди.
– Скажи мне, серебряный мой Лебедь, ведь мы будем счастливы? Да! Да! Да! – и она целовала его голову и его умные, светлые глаза, а Лебедь махал крыльями и вырывался от ее поцелуев.
– Постой! – сказал он, наконец, освободившись из ее мягких объятий, – постой! Я сам не знаю, о чем ты меня спрашиваешь, но этот вопрос гораздо важнее, чем ты думаешь. Садитесь вы оба сюда, на этот большой камень. Садитесь и выслушайте то, о чем я должен теперь рассказать вам.
И Мила и Нолли сели, обнявшись, на камень, а Лебедь начал свой рассказ под тихий, мирный плеск морской волны.
«Моя родина здесь, на Голубых островах. Говорят, что я вышел из белой водяной лилии, другие рассказывают, что в меня превратился белый цветок махровой азалии, но это все равно. Я был таким же прекрасным юношей, как ты, Нолли, я был в среде множества сверстников, таких же стройных и красивых, как ты, я был в толпе чудных девушек, если не таких милых, как Мила, то таких же прекрасных и пышных, как прекрасны махровые, пышные розы. И лучше всех их блестела и сияла ослепительной красотой наша царица, наша дивная фея Лазура. Весело, беззаботно неслась наша жизнь среди бесконечного ряда пиров