пророком или паяцем, но только не философом. Лишь Н. О. Лосский удостоил Белого звания философа, процитировав в «Истории русской философии» ряд строчек из его книги «Символизм». «В целом философия Андрея Белого есть разновидность пантеизма»[17], — резюмировал он, не раскрывая в деталях своей оценки.
Уход от анализа философского наследия писателя, замена его общими недоуменно-негативными или (реже) недоуменно-восторженными ремарками стали в дальнейшем традиционными для критических статей и монографий, посвященных Белому. Чаще всего исследователи, как отечественные, так и зарубежные, единодушны бывали в выводах о неоригинальности и эклектизме философских взглядов Белого, характеризовали их как смесь неокантианских теорий, эстетических идей Шопенгауэра и Ницше с мистическим учением Вл. Соловьева о «мировой душе», как череду-смену философских увлечений, порывистые и страстные переходы от одной идеалистической школы к другой и постоянные разочарования в избираемых кумирах, последним из которых был Рудольф Штейнер. Правда, есть случай, когда отправную точку в смене философских симпатий поэта видят не в идеалистических концепциях. Так, Ф. А. Степун, характеризуя крайнюю изменчивость Белого, пишет: «Чего только Белый за свою, слишком рано угасшую жизнь, не утверждал как истину, чему только он не изменял. В молодости он утверждал марксизм и даже ездил в Ясную Поляну защищать диалектический материализм против Толстого. От Маркса он перебросился к Канту, но его кантианство очень скоро окончилось запальчивою полемикой против неокантианцев»[18]. Степун явно вводит читателей в заблуждение.
Во-первых, в своих мемуарах Белый не раз отмечает, что до окончания естественного факультета он Маркса не читал, был «социально неграмотен», но «уже с 1897 года поволил собственную систему философии»[19]. Во-вторых, в воспоминаниях Белого о Толстом не говорится о посещении Ясной Поляны. Поэт рассказывает о своих детских впечатлениях: родители Белого издавна были знакомы с Толстыми, маленький Боря Бугаев сиживал на коленях великого писателя, а когда учился в гимназии с сыном Толстого, то бывал в Хамовниках. Завершают воспоминания фразы, исключающие какую-либо возможность эпизода философских дебатов с Толстым: «Только один год я бывал у Толстых. Мы скоро разошлись с Михаилом Львовичем, к тому же он вышел из поливановской гимназии. Вскоре Л. Н. Толстой переехал в Ясную Поляну, и я его уже больше не видал последние пятнадцать лет»[20]. Вместо фантазий о ранних увлечениях поэта следовало бы более пристально приглядеться к рационалистическим чертам его мировоззрения, оценить роль научных знаний в формировании Белого как теоретика символизма, чему обычно не уделяют должного внимания.
Исследователи творчества Белого часто делают акцент на том, что еще в гимназии будущего поэта интересовало «новое искусство» (прерафаэлиты, французские символисты), что он был погружен в Канта и Шопенгауэра, с осени 1899 года «жил» Ницше и постигал древнеиндийскую философию, а весна 1900 года ознаменовалась для него встречей и беседой с Вл. Соловьевым. Отсюда сам собой напрашивается вывод, что с конца 90х годов будущий Андрей Белый приобщался к убеждениям, чуждым культуре «отцов» (особому типу русской «профессорской культуры») с их преклонением перед естественнонаучным знанием, позитивизмом и либеральными воззрениями. Но не следует торопиться.
Действительно, юный Борис Бугаев, отдавший чтению философской литературы последние гимназические и первый студенческий годы жизни, по его собственному признанию, не читал тогда многих произведений мыслителей, особо чтимых «отцами»: Прудона, Фурье, Сен-Симона, энциклопедистов, Локка, Юма, эмпириков XVIII и XIX столетий, Огюста Конта, Бюхнера и Молешотта, большинства Гегеля. Даже Герцена, Бакунина и Чернышевского не удостоил вниманием. Но нельзя проходить и мимо таких фактов, что одновременно с работой над первым произведением в жанре симфонии («предсимфонией») Борис Бугаев был увлечен книгами по естествознанию, выступал в физическом кружке профессора Н. А. Умова с рефератом «О задачах и методах физики». В списке литературы, прочитанной им в молодые годы, Лейбниц значится впереди Канта и Шопенгауэра, Вл. Соловьев соседствует с Миллем и Спенсером, Платон — с Бэконом и Гельмгольцем, сочинения по философии естествознания — в едином ряду с книгами по истории культуры и эстетическими трактатами.
Влияние на Белого взрастившей его среды научной интеллигенции, семейной культурной преемственности никак нельзя преуменьшать. Важно понять, почему увлеченный музыкой, поэзией и философией выпускник частной гимназии Л. И. Поливанова (лично поощрявшего филологические и литературные наклонности воспитанников) избирает для дальнейшего образования физико- математический факультет. Что это — уступка желанию отца или же существовали причины высшего порядка? Увлеченность Бориса Бугаева естественными и точными науками воспринималась его литературным окружением как вынужденное препятствие на пути к «главному призванию». Традиционным стало в критике упоминание о том, как Белый на всю жизнь сохранил интерес к математике, физике, естествознанию и стремился подкреплять примерами, заимствованными из точных наук, свои теоретические изыскания. Подобное «признание» естественнонаучных интересов поэта напоминает высказывания его однокашника Н. Суслова, который, по едкому выражению Белого, мыслил о последнем «по прямому проводу, как о философе, подбирающем факты естествознания для ему нужной догмы»[21]. Все прежние и новые попытки думать о Белом «по прямому проводу», вытягивать в «прямой провод» сложные зигзаги его творчества обречены на неудачу.
Состояние Бориса Бугаева перед поступлением в университет, обозначенное им позднее термином- символом «ножницы», ни в коей мере не было сомнением-дилеммой перед выбором карьеры, не было и борьбой между призваниями литератора или ученого-естественника. Быть писателем или естествоиспытателем — это слишком мало для Белого. В голове его «зрел собственный университет», он сочинял свой план прохождения предметов: 4 года — естественный факультет, 4 года — филологический: «… при всем интересе к наукам и фактам, мной ставилась цель овладения методом осмысливания фактов в духе мировоззрения, строимого на двух колоннах; одна — эстетика, другая — естествознание; мировоззрительная проблема — увязка двух линий; то — в будущем; настоящее — открытые ножницы…»[22]
Интерес Белого к естественным и точным наукам — это не «чистая» любовь к разнообразным знаниям, как, например, бальмонтовское чтение с упоением на всех мыслимых языках по всем научным дисциплинам или «бескорыстный» интерес Брюсова к математике. Это особый этап на пути к новому миропониманию.
«Никто не внял проблеме моего двуединства: эстетико-натуралист, натуро-эстетик; не поняли временного отказа увязывать то, что по плану должно было в годах увязаться; виделась пляска противоречий; виделся разговор об эстетике над учебником анатомии или разговор о Гельмгольце над бетховенской музыкой… Я шокирую мыслями о “точной” эстетике и ближайших друзей, Соловьевых; и ими ж я радую отца, столь враждебного моему “декадентству”»[23], — вспоминал Белый то время, когда он впервые начал развивать свои «смесительные мысли».
Белый-теоретик, который вдруг, говоря словами пушкинского Сальери, доверил «алгеброй гармонию», кажется многим странным и, непонятным. Зачем поэту, пишущему о формах искусства, обращаться к категории «плотности энергии», введенной в науку физиком Умовым? Зачем, давая определение символа, проводить параллель с химическим синтезом? Зачем вычерчивать схемы, таблицы, писать математические формулы, когда речь идет о поэзии, философии, религии?
Бердяев наставлял Белого: «Думается мне, что Вам следует начать писать откровенно мистические трактаты. Ведь и “Эмблематика смысла” на три четверти мистический трактат, но не выдержанный по стилю ввиду Вашей слабости к “научности”»[24]. В «не выдержанном» в мистическом духе трактате Белый между тем настойчиво проводил мысль, что «идеологией символизма должна быть широкая идеология» и тогда «символизм как миросозерцание возможен».
Тогда-то и рождается на свет мнение о «разных», «несовместимых» Белых, делаются попытки «развести» «химика» и поэта: «Есть гений художника Андрея Белого и есть размахайка кристаллографа Андрея Белого…»[25] В сущности, созданный М. И. Цветаевой поэтический образ писателя, который «разорвался — навек», отразил не только ее субъективные впечатления, но и общее восприятие личности и судьбы Андрея Белого современниками. Разорванность натуры, «маски», несводимые к единому целому противоречивые черты характера, «раздвоение, расщепленность, расплесканность» (Г. Шпет), «незавершенность» внутреннего мира, его «шаткость» (Ф. Степун), несколько «острых углов, из которых складывается причудливый облик» (Е. Замятин), «смесь