противостоит созерцательность старого лодочника–мусульманина, такого же «высшего», как Джон, но абсолютно лишенного желания менять мир. «Аллах призывает своих созданий к двум видам службы. Первая — взвалить на себя бремя выполнения его задач в этом мире. Вторая — наблюдать, понимать и с умным восторгом хвалить прекраснейшее творение рук его» ([23], с. 194). Этого различия он подробно касается в «Святых и революционерах» [27], где произносит многочисленные предостережения против уклонения в ту или иную сторону. Оба типа стремятся вытеснить друг друга; на самом же деле необходимо и то и другое.

Но вот в чем вопрос: можно ли сохранить истинную преданность Духу, если ведешь себя как Странный Джон, как Пятые Люди, как живые огни? Можно ли вершить геноцид «ради верности Духу», как воображали Холдейн, Тейяр де Шарден или Гиммлер, или сознательно разрушать здоровье наших детей и губить жизнь «варваров» ради каких?то высших идеалов? «Или повелители Бухенвальда — слуги Мои?» — саркастически спрашивает Бог в последней книге Степлдона [35]. Разумеется, нет: любую выгоду, полученную обманом или насилием, «перевешивает огромный вред, который тем самым наносится будущему, а именно удар по традициям разумности и доброты»[222]. И наоборот: сможем ли мы сохранить истинное уважение к человеческим желаниям и потребностям, если внушим себе, что «всякое страдание и зло во вселенной вносит свой вклад в развитие сознания или в освобождение духа»? ([26], с. 46).

Степлдон видел в самом себе противоречие между маленьким испуганным животным и реалистическим разумом, между повседневными заботами и памятью о нашем месте в космосе, даже между совместной деятельностью и созерцательным восторгом, между «святым» и «революционером»: все противоречия, которые Фидлер пытался объяснить психоанализом, а сам Степлдон — разрешить с помощью критического разума и веры в свет. «Малу–помалу [Пол] начал воспринимать этот нептунианский фактор в своем сознании как 'себя' настоящего, а свое обычное земное сознание — как 'другого', нечто вроде необъезженного коня, которое его истинное 'я' должно объездить и подчинить себе» ([21], с. 393) — об этом же задолго до него писал Платон. Понятно, почему некоторые отвергают этот разум: «Представьте, что все мы на корабле и матросы затевают бунт. Представляю себе, с каким неудовольствием смотрели бы главные заговорщики на всякого, кому вздумается ускользнуть от буйных споров в кают–компании или на камбузе и подняться на палубу подышать свежим воздухом. Там, наверху, он ощутит вкус соли на губах, увидит бескрайнее море, вспомнит, откуда и куда плывет корабль. Он вспомнит о штормах и туманах: и то, что внизу, в теплых и светлых каютах, казалось лишь ареной политических баталий, вновь предстанет перед ним в истинном свете: тоненькая яичная скорлупка, окруженная стихией, непригодной для человеческой жизни, несущаяся со страшной скоростью сквозь бесконечную тьму»[223]. Льюис, несправедливо обвиняемый в клевете на Степлдона, говорит здесь как степлдонианец. Как и степлдоновские люди–птицы, Рэнсом Льюиса («За пределы безмолвной планеты») готов принять даже собственную смерть, если она совершается на небесах; его земное, влачащееся в пыли «я» относится к этому совсем иначе. Или вспомним пламенные похвалы, которые расточал Макиавелли изучению древних авторов — призванию, которое ныне дружно высмеивают политические «реалисты», карьеристы, нерадивые студенты и прочие филистеры:

На исходе дня я возвращаюсь домой и вхожу в свой кабинет: у дверей я снимаю дневную одежду, покрытую пылью и грязью… и облачаюсь в пышные и праздничные одеяния, и так, соответствующим образом одетый, отправляюсь ко дворам мужей древности. Там меня гостеприимно встречают; там я насыщаюсь той единственной пищей, для которой рожден; не стыдясь, я беседую с ними и расспрашиваю о причинах их действий, и они великодушно мне отвечают; и так по четыре часа я не чувствую скуки, забываю все заботы, не пугаюсь бедности, не страшусь смерти — я полностью предаюсь общению с ними[224].

Однако Степлдон и его нептунианец ищут не только учености: цель их поиска — созерцание истины, путь пробуждения от повседневных эгоистичных забот. Плотин описывает это великое пробуждение как живое единство–в-различии Ума, представляющего собой взаимопроницаемое сообщество живых сознаний. Тот же образ мы обнаруживаем и в других традициях: Бог, как поведали Франциско Орацио тибетские ламы, — это «сообщество всех святых» [11]. Смысл и цель существования этого Ума — в созерцании рационально непостижимого Единого, из которого берет начало живая вселенная. Индивидуальная душа «возносится приливом самого Ума и, поднявшись как бы на гребне волны, вдруг видит, сама не зная, как» [19]. То, что она видит, неотождествимо ни с какой человеческой любовью; однако никто не увидит этого, если не будет добродетелен и человечен. Любовь лишь тогда духовна, когда, «пробуждаясь, мы открываем нечто более ценное, чем конкретный любимый человек или конкретное общее 'мы'» ([33], с. 79); однако любовь не должна забывать свое конкретное начало, чтобы не начать долгое падение в «муравейник».

Два света, освещающих путь. Первый — наш маленький сияющий атом общности и все, что он означает. Второй — холодный свет звезд, символ гиперкосмической реальности, и его кристальный экстаз[225].

И наоборот: нептунианец. или высший дух, решивший посетить нас и «настроиться» на наш внутренний мир, должен выбрать

примитивное существование, для которого характерна… подавленная сексуальность, чрезмерный эгоизм и разум сколь рудиментарный, столь же и связанный неуправляемыми страстями… Кроме того, ему необходимо воссоздать в себе бессознательную одержимость материей или, точнее, властью над материей, достигаемой при посредстве машин и химических манипуляций. Нужно воспроизвести одновременно и преклонение перед собственными механическими творениями, и глубокое недоверие к ним, проистекающее из недоверия к себе. ([24], с. 382).

Снова Плотин.

Говоря вкратце, Плотин стоит за очень многим из того, что ценно для Степлдона. Те, кто считают его просто пропагандистом грандиозного научно–фантастического мифа, пренебрегают как его серьезными философскими раздумьями, так и вдохновлявшими его классическими авторами. Он смотрел не только вперед и, как Последние Люди, не видел ничего странного в том, чтобы искать среди прошлых теорий и фантазий человечества ключи к тому, что будет, и к тому, что вне времени. «Для вас, — говорят человечеству живые огни, — золотой век в будущем (по крайней мере, вам хочется в это верить); для нас он — в прошлом» ([32], с. 28). Само время для Степлдона совсем не так важно; пробужденные умы у него приветствуют друг друга через разделяющие их тысячелетия — краткий золотой век людей–растений, описанных мною выше, оживает в воспоминаниях пробуждающегося мирового духа, а для видящего взора существует вечно.

В одном смысле время неважно; в другом — заключает в себе все, что мы знаем. В своем последнем отчаянии Последние Люди говорят о

миллионах, множествах миллионов «я», эфемерных друг для друга, для вселенной — краткий миг, для них самих — вершина космического бытия. И все гибнет! Все исчезает и забывается. Остается лишь тьма, только сгущающаяся от воспоминаний слепцов о былом свете. Скоро совсем стемнеет. Человек — мотылек, втянутый в доменную печь — гибнет; а вслед за ним гибнет и печь, ибо она лишь искорка в вечной, бесконечной тьме. Если и есть во всем этом смысл — он не для людей. И все же в этом вечном водовороте

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату