— Буря приближается…
— Я вижу…
Педро судорожно вздохнул.
— Пойдем спрячемся в пещере.
В глазах его горела страшная, звериная страсть. Слова с трудом проходили сквозь судорожно стиснутые зубы, а тело сотрясала лихорадочная дрожь.
Я не смел взглянуть на Марту. Услыхал только ее голос, приглушенный, равнодушный:
— Хорошо. Я иду.
Педро еще поколебался.
— Марта, сначала отдай кинжал.
Она швырнула кинжал наземь — лезвие так и звякнуло о камни — и, не оглядываясь, вошла в пещеру. Схватив Тома на руки, Педро бросился вслед за ней.
В этот миг ослепительная молния пронеслась по черному небу и глухой, продолженный эхом раскат грома возвестил начало грозы. Уже и ливень хлынул, охлаждая потрескавшуюся, иссохшую землю.
Голова у меня закружилась, и я рухнул на камни, разразившись отчаянными, немужскими рыданиями. Надо мной неустанно грохотал гром, а весь мир затуманился от разбушевавшегося ливня.
Так сложилась наша жизнь на Луне.
IV
Итак, началась для меня одинокая жизнь.
Мои отношения с Педро никогда не были особенно сердечными, а с Мартой я не мог заставить себя быть таким же, как прежде. Что-то стало между нами, какая-то взаимная обида и стыд… Трудно это объяснить! И сама она изменилась до неузнаваемости. Исхудала, побледнела, даже подурнела. Вечно замкнутая, неразговорчивая, она, казалось, избегала меня. Долгие часы проводила наедине с Томом. Только при виде ребенка происходило чудо: ее хмурое лицо на мгновение освещалось счастливой улыбкой. Сын был для нее всем, только о нем она думала; часто сажала его на колени и долго и страстно ласкала или рассказывала ему разные удивительные истории, которых он даже не мог еще понимать: о Земле, оставшейся далеко-далеко в лазури, об отце, лежащем в гробу среди страшной пустыни, о себе…
Педро ревновал. Он и раньше недружелюбно относился к ребенку, а теперь посматривал на Тома порою таким взглядом, что я, зная его характер, опасался, как бы он не причинил малышу зла. Да и ко мне он ревновал, хоть я всячески избегал ситуаций, которые могли бы дать ему повод для этого. С Мартой я вначале никогда не встречался наедине и даже в его присутствии мало с ней разговаривал. И все-таки я каждый раз, когда хоть словечко говорил Марте, ощущал на себе взгляд Педро, хищный и тревожный.
Тяжкой была жизнь для меня и для Марты, но Педро был едва ли не самым несчастным из нас троих. Марта по крайней мере находила утеху в ребенке, а я — в том гордом, пусть и бесплодном удовлетворении, которое дает добровольно принесенная жертва, тогда как он, Педро, терзаемый ревностью рядом с желанной, но холодной к нему женщиной, не имел опоры ни в чем. Я невольно отстранился от него, а Марта, правда, была во всем покорна и послушна его желаниям, но на каждом шагу давала Педро понять, что считает его всего лишь орудием, с помощью которого она хочет обеспечить своему сыну благо общения с другими людьми на Луне. Никогда я не видел, чтобы она обратилась к Педро с мало-мальски теплыми, сердечными словами; когда он покрывал ее руки или лицо поцелуями, она не противилась, но сидела неподвижно, застывшая и равнодушная, только в глазах ее сквозило иногда выражение усталости и… отвращения.
А ведь он по-своему любил ее, этот человек, все средства пускал в ход, чтобы добиться ее взаимности — словно этого можно вообще чем-либо добиться! Бывали минуты, когда он угрожал Марте и старался показать свое превосходство, но она тогда смотрела на него равнодушно и спокойно, не пугаясь, однако, и не желая протестовать. Если Педро что-то приказывал, она все выполняла безропотно, но и безрадостно, — совершенно так же, как и тогда, когда он о чем-то просил. Это доводило его до отчаяния. Я видел, что временами он пытался пробудить в Марте даже протест и ненависть — лишь бы вырвать ее из этого страшного равнодушия. Прибегал он уж и к самому крайнему средству: преследовал Тома. При мне он не осмеливался тронуть ребенка — я сказал ему однажды, что, если он причинит мальчишке хоть малейшее зло, я пущу ему пулю в лоб; а он знал, что с того памятного полдня я всегда ношу с собой револьвер. Но в мое отсутствие он бил Тома. Я узнал об этом лишь много позже и случайно… Марта молча, хладнокровно пригрозила ему кинжалом, который я поднял в тот полдень у входа в пещеру и отдал ей.
А иной раз, впадая из одной крайности в другую, Педро бросался к ногам Марты и рыдал, и умолял ее сжалиться.
Однажды я незаметно присутствовал при такой сцене. Я возвращался из одинокого похода к довольно отдаленным источникам нефти и, приближаясь к дому, услышал взволнованную речь, а затем рыдания Педро. Марта сидела в садике, разбитом на склоне, откуда открывался немыслимо великолепный вид на горы и море; у ее ног лежал Педро. Сложенными руками он опирался о ее колени, его лицо, взгляд, голос молили.
— Марта, — говорил он, — Марта, смилуйся ты надо мной! Разве ты не видишь, что со мной делается! Ведь это ужасно… Я схожу с ума по тебе, я теряю рассудок, а ты… ты…
Какое-то судорожное неприятное всхлипывание прервало его речь.
Марта даже не шевельнулась.
— Тебе что-нибудь нужно от меня, Педро? — спросила она немного погодя.
— Твоя любовь мне нужна!
— Ты мой муж…
— Люби меня!
— Хорошо. Я люблю тебя.
Она произносила все это медленно, спокойно и так бесконечно равнодушно, что у меня мороз побежал по коже.
Педро вскочил.
— Женщина! Не дразни меня! — прохрипел он.
— Хорошо. Я не буду тебя дразнить.
Педро схватил ее за плечи, лицо его было искажено бессильной яростью. Я невольно сжал револьвер; сердце у меня бурно колотилось, но я знал, что моя рука не дрогнет.
— Ты хочешь бить меня, Педро? — произнесла она все так же спокойно, будто спрашивала: «Ты хочешь пить?»
— Да, я буду тебя избивать, колотить, мучить, пока… пока ты…
— Хорошо, бей меня, Педро…
Он застонал и пошатнулся, как пьяный.
Я подошел ближе, чтобы своим появлением прервать эту невыносимую сцену.
Видеть вечную гнетущую печаль Марты и ужасную внутреннюю борьбу Педро было мне невыразимо тягостно, а они тоже отчасти избегали меня, хоть и по разным причинам, — и все сложилось так, что большую часть долгих лунных дней я проводил в полнейшем одиночестве. Постепенно я привык к этому. Впрочем, теперь я уже мог мечтами о будущем заполнять пустоту и тоску, на которые сам себя добровольно обрек. Правда, я, бывало, иначе представлял себе супружество «одного из нас» с Мартой: я мечтал о какой-то безоблачной, тихой, пускай слегка овеянной грустью идиллии, о новых сердечных узах, соединяющих наш тесный круг, о долгих беседах вполголоса, посвященных заботам о счастье и удобствах тех, кто придет после нас; но хотя действительность и разрушила до основания все эти прекрасные мечты, она все же дала мне одно неоценимое сокровище: надежду на новое поколение. Я уже любил это будущее поколение, этих не моих детей, раньше, чем они появились на свет. В своих долгих одиноких блужданиях я непрестанно думал о них. Для них я накапливал запасы, изучал окрестности, записывал свои наблюдения; для них очистил от пыли и привел в порядок захваченную с Земли библиотечку; для них делал кирпичи и обжигал известь, чтобы построить каменный дом и небольшую астрономическую обсерваторию; для них выплавлял из руды железо или ковал из серебра, в изобилии тут имеющегося, разную утварь, делал стекло, бумагу и другие материалы, необходимые для цивилизованного человека. Я так несказанно радовался этим детям, которым еще лишь предстояло родиться! Мне казалось, что с их появлением все обязательно изменится к лучшему, что их улыбки и лепет развеют наконец ту удушливую атмосферу, которая царила среди нас.
Я ждал не слишком долго. И года не прошло, как Марта произвела на свет близнецов — двух девочек.
Они родились ночью. Когда я услышал из другой комнаты, где сидел с Томом, их первый слабый плач, я вскочил, охваченный безумной радостью; но в тот же миг мое сердце сжалось от такой ужасной, неутолимой боли, что я начал кусать пальцы, чтобы подавить рвущиеся наружу рыдания, и слезы полились у меня из глаз.
Том удивленно смотрел на меня, прислушиваясь в то же время к звукам, доносившимся из другой комнаты.
— Дядя, — произнес он наконец (так он меня всегда называл), — дядя, кто это там так плачет, мама, что ли?
— Нет, детка, это не мама плачет, это… это такой маленький ребеночек… как ты, но еще меньше.
Том сделал серьезную мину и начал раздумывать.
— А откуда этот ребенок? А зачем этот ребенок? — спросил он снова.
Я не знал, что ему ответить. Он тем временем зорко приглядывался ко мне.
— Дядя, а ты почему плачешь? — спросил он вдруг. И правда, почему я плакал?
— Потому что я дурак! — резко сказал я, отвечая скорее на собственные мысли, чем на его вопрос.
Ребенок покачал головой с невероятной серьезностью.
— А вот и неправда! Я знаю, что ты не дурак. Мама так не говорила. Мама сказала, что ты добрый, очень добрый, только… только…
— Только — что? Как тебе мама сказала?