Столько дней, столько нескончаемо долгих дней и ночей…
Мне кажется, что я утратил счет времени. Так тяжело считать дни, похожие друг на друга, как две капли воды, дни, за которыми не поспевают мои старые земные часы и останавливаются на ходу прежде, чем Солнце взойдет в зенит… Только сердце мое отмечает биением каждую частицу суток, и когда я спрашиваю его, который час, оно неизменно отвечает, что это час неутолимой тоски, а ежели я спрошу, сколько таких часов протекло, оно отвечает лишь: «Слишком много. Слишком много!»
Так оно и есть, о безутешное, одинокое сердце мое! Слишком много этих часов, слишком много тоски — и жизни уже слишком много…
Волосы мои поседели много лет назад… Сколько лет? Почем я знаю! Там, на Земле, наверно, прошел не один десяток лет с того дня, как я опускал трупы в первые могилы на Кладбищенском острове. Теперь этих могил прибавилось. Я вырыл могилу для Тома, для Лили и Розы, а ведь они были детьми, когда я уже клонился к старости; вокруг меня подрастают правнуки тех, кто прибыл со мной в этот мир с Земли, а я все живу.
Это так поразительно, что я уж порой не могу понять своей сущности; я сам готов допустить, что правду говорит легенда, возникшая среди лунных поколений, будто я вообще никогда не умру…
Припоминаю: на Земле, на моей любимой, утраченной навеки Земле, я читал однажды в книге какого-то ученого-естествоиспытателя, что смерть есть явление непонятное и случайное, отнюдь не вытекающее из условий жизни. Страх меня охватывает, как подумаю, что в таком случае она может забыть обо мне и не прийти.
Если я правильно считаю, то уже пятьдесят с лишним лет миновало с той поры, как я с умершими ныне товарищами покинул Землю.
Из тех людей, кого я знал, наверное, мало кто жив; те, кто в детстве слышал о безумцах, отправляющихся на Луну, теперь поседели и, может, забыли имена этих путешественников, которых там считают погибшими…
Пятьдесят лет! Сколько перемен, наверное, было за это время на Земле. Может, я не узнал бы теперь знакомых некогда мест. И память моя слабеет… Пока она еще хранит множество деталей, которые я с нежной любовью перебираю в часы долгих размышлений, но я вижу, что с каждым днем они становятся все более разрозненными образами, мозаикой из драгоценных, тоской моей отшлифованных камней, которая уже разламывается и распадается.
Я все заново и заново укладываю эту мозаику в своих мыслях; взамен камешков, которые я порастерял за долгие годы, подставляю какие-то смутные домыслы и снова сменяю картины, развлекаясь под старость этими сокровищами воспоминаний, как ребенок калейдоскопом.
И так они искрятся и переливаются, эти воспоминания, когда смотришь на них сквозь слезы!
Хоть один бы день, один час — там, на Земле! Хоть раз еще повидать бы людей, настоящих, на меня похожих людей! Услышать бы, как шумят сосны, дубы, липы, увидеть распущенные по ветру косы березовой рощи и траву на лугах, вдохнуть запах земных трав и цветов, услышать пение птиц, поглядеть, как на полях весной зеленеют озимые, а летом колышутся золотистые колосья!
Многое, наверно, изменилось на Земле, но люди по-прежнему там есть, и птицы есть, и зелень!
Временами мне вспоминается прекрасное поверье, что душа человека, освободившись от тела, может вольно странствовать по иным мирам, по звездам и планетам. Некогда, мальчонкой, находясь еще на Земле, я мечтал, услыхав об этом, о странствиях по звездным просторам, — а сейчас я только и хотел бы жить на Земле, всегда, вечно на Земле! И если иной раз станет мне страшно, что Земля теперь уж не та, какой я знал ее пятьдесят лет назад, я напоминаю себе, что есть ведь люди, есть леса и поют в них птицы, есть луга и цветут на них цветы… Этого хватит душе моей, если ей позволено будет уйти туда…
Как давно уж я не слыхал пения птиц!
А я помню, еще помню рассветы, насквозь пронизанные пением птиц… Серый свет разливается над миром, небо бледнеет, потом слегка розовеет на востоке; тишина царит безграничная, слышен только шелест крупных жемчужин росы, спадающих с листвы деревьев. Потом вдруг раздается первое, короткое, отрывистое чириканье, за ним еще, в другой стороне, и третье, и четвертое… Еще мгновение тишины, а потом, словно все деревья, все кусты сразу ожили, вокруг подымается щебет, щелканье, посвист, трели, гомон; сначала еще можно различить отдельные голоса: вот здесь дрозд отозвался, там, из лесу, слышен крик сойки, поближе где-то воробьи, трясогузки, синички, а вверху жаворонок, — а потом уже слышится единый, огромный, радостный, звонкий хор, и воздух трепещет от него, и листья, кажется, трепещут, и цветы, и травы. В мире тем временем становится все светлей, небо розовеет все ярче и наконец Солнце выплывает на небосвод…
Здесь Солнце восходит лениво и безмолвно… Так и хочется сказать — не спешит оно потому, что никто его не призывает… Многочасовой серый рассвет, при котором все вокруг по-прежнему сковано холодом и покрыто снегом, не знает веселого пения птиц. Солнце здесь, на Луне, всегда восходит над мертвым миром и в бездонной тиши. Прокричит лишь человек, пришелец с далекой планеты, тихонько заплачет проснувшийся ребенок или одичавший пес, коченея от холода, заскулит в яме, из которой он с вечера выгнал какого-нибудь лунного уродца…
И весь нескончаемо долгий день царит тишина, разве что ветер сорвется, разбудит море и засвищет средь скал, или проревет широкая глотка вулкана, вторя грохочущим громам…
Как живо встало у меня в памяти все, что я пережил! Перелистываю пожелтевшие страницы, и, чуть прикрою глаза, кажется мне, что я слышу громыханье машины, несущей нас сквозь ужасные лунные пустыни, что вновь вижу черное небо и сияющую Землю на нем, и гигантские горы, угольно-черные в тени и отливающие всеми цветами радуги в сверкании чудовищного Солнца без лучей, которое движется меж разноцветных звезд к Земле, изгибающейся все более узким серпом. А потом вспоминаются мне первые годы, прожитые уже здесь, на берегу моря. Сквозь сомкнутые веки я вижу бледную и печальную Марту, и Педро, и тех прелестных детей, которых уже нет в живых. Только Ада еще жива, но мне кажется, что она не помнит родителей, хотя и рассказывает новому поколению многое из того, что слышала о них от меня, со всякими фантастическими добавками Она была такая еще маленькая, когда они умерли. Теперь она самая старшая после меня на всей планете, и эти карлики чтят ее почти так же, как меня, с той лишь разницей, что меня они вдобавок боятся, — уж не знаю почему, видит бог, я никогда ничего плохого им не сделал.
Но, правда, я не умею обращаться с ними, как с равными себе людьми. Иногда они скорее кажутся мне удивительно смышлеными зверьками. Уже первое родившееся здесь поколение отличалось от нас, прибывших с Земли; Том и его сестры, даже когда выросли, рядом со мной казались детьми. И рост их, и силы уже приспособились к условиям здешнего мира — к меньшей его массе и к уменьшенному весу предметов. А по сравнению с тем племенем, что сейчас окружает меня, я подлинный великан. Внуки Марты, уже взрослые люди (удивительно они здесь быстро созревают!), едва достают мне головой до пояса и сгибаются под тяжестью предметов, которые я абсолютно легко подбрасываю одной рукой. При таком хрупком телосложении они, однако же, вполне здоровы и необычайно хорошо переносят и зной, и морозы.
Правда, долгими ночами они по большей части спят, но в случае необходимости могут в самый лютый мороз работать с таким азартом, что диву даешься.
Но дух у них поразительно захирел. Куда девались даже те крохи культуры, которые мы привезли с собой с Земли! Я гляжу вокруг, и мне кажется, что я попал к существам, которые лишь наполовину люди… Они умеют читать и писать, умеют выплавлять металл из руды, ставить капканы и ткать одежду, пользуются огнем, даже знают, как употреблять разные измерительные приборы, говорят со мной на довольно чистом польском языке и неплохо понимают содержание книг, написанных по-французски и по-английски, но меж собой они беседуют на странном убогом жаргоне, который состоит из искаженных польских, английских, малабарских и португальских слов, а мысли плывут лениво и тяжело в их тесных черепах; кажется, что с величайшим трудом они складывают их в слова, помогая себе при этом мимикой и жестами, как дикари где-нибудь в глубинах Африки или на южной оконечности американского материка.
И такая безмерная печаль овладевает мною, когда я смотрю на это третье поколение людей, прибывших сюда с Земли! Печаль моя тем сильнее, что я, сознавая собственное превосходство, не могу избавиться от презрения к этим жалким полудикарям и в то же время чувствую себя соучастником преступления. Ибо воистину мы преступно надругались над родом человеческим, перенеся его сюда в своем лице и позволив ему Плодиться на этой, не для него предназначенной планете… Природа одинаково неумолима, и когда она триумфально шествует вперед, и когда, осуществляя свое издавна любимое дело эволюции, создает все новые и все более высокоразвитые формы, и когда, оскорбленная, отступает, уничтожая то, что создала. Тщетно я боролся с ней, пытаясь сохранить в лунном поколении человеческий дух на той же высоте, на какую он вознесся на Земле. Единственный и неожиданный результат моих усилий — то смешанное со страхом уважение, которое они питают ко мне. Я для них не только великан, но и таинственное существо, которое знает то, чего они не знают, и понимает то, что они неспособны понять…
А к тому же Ада все твердит им, что на севере есть край, где Солнце никогда не заходит, а еще дальше есть ужасная, бескрайняя, смертоносная пустыня, а над пустыней сияет огромная золотистая звезда, и что я с той звезды прилетел на Луну. Разве этого недостаточно, чтобы заморочить жалкие мозги этим карликам? Они не были там никогда и не видели сверкающей Земли, но Ада была со мной в Полярной Стране и рассказывает им теперь чудеса, а они слушают ее, затаив дыхание, и боязливо поглядывают на меня, седого гиганта…
И до того я одинок среди них!
Ночь. Не умею я, к сожалению, спать по триста часов кряду, как эти лунные людишки, а потому сижу вот и думаю.
Я живу в старом доме, который некогда построил с Мартой и Педро. Днем снуют вокруг пруда карлики и поглядывают на меня с любопытством, хотя знают меня сызмальства, но ни один из них не отваживается войти сюда. Одна лишь Ада приходит ко мне в некие строго установленные часы, приносит пищу, прибирает, а если застанет меня дома, то задаст мне два-три привычных, обыденных вопроса, потом часок-другой молча посидит на пороге и уходит, вновь оставляя меня одного.
Мне кажется, что она понимает эти посещения как своего рода долг по отношению ко мне и как бы совершает при этом обряд почитания, подобающего Старому Человеку.
Странное помешательство у этой женщины. С виду совершенно спокойная и рассудительная, она одержима маниакальной идеей, неведомо откуда взявшейся в ее сознании. Ей кажется, что я сверхъестественное существо, властвующее над лунным миром, а она — моя жрица и пророчица этого народа, который неколебимо верит в нее.
Какой-то миф, какая-то новая, фантастическая религия возникла в ее бедной голове, религия, соединившая в себе обрывки Священного писания и моих рассказов о Земле и о нашем прибытии сюда. Ада проповедует эту религию детям Тома, которые верят ей больше, чем мне.
Вначале я старался всячески противодействовать распространению этого мифа, в котором столь существенное место занимала моя персона, но в конце концов убедился, что тут я совершенно бессилен. Я долго втолковывал Аде, что ведь я — и ее родители, которых она должна еще помнить, — такой же человек, как лунные люди, а если я больше и сильнее их, то лишь потому, что родился на иной, большей планете, на Земле. Она слушала меня внимательно и молча, а когда я наконец потерял терпение, прошептала, глядя на меня с хитроватой улыбкой: