открытым небом, не запрещенные законом.
Уныло стою на площади у Страстного монастыря.
Один за другим подкатывают вагоны трамвая. Толпа бросается вперед, но останавливается при звуках охрипшего, неумолимого и непреклонного, как судьба, голоса кондуктора:
– Нет местов! Слазьте, господа! Нет местов!
Дзинь! Вагон трогается. Счастливые пассажиры стукаются лбами, но вид имеют победоносный и с презрением смотрят на нас, уныло стоящих посреди площади.
Еще вагон. Еще.
– Нет местов! Слазьте, господа!
Точно во всех вагонах поставлен граммофон с одной пластинкой.
Наконец каким-то чудесным, – пожалуй, не столько чудесным, сколько нелегальным, способом вскарабкиваюсь на площадку. Моя удача стоит шлейфа какой-то даме. Но a la guerre comme a la guerre. И потом я сам видел, как она только что сбила зонтиком цилиндр с головы какого-то очень солидного господина.
Надпись на площадке гласит: 7 мест. Я стою 21-й. Очевидно, можно вместить и невместимое.
Кондуктор свирепо на меня смотрит. По-видимому, хочет крикнуть:
– Слазьте, господин!
Но в глазах моих видна такая отчаянная решимость защищать занятую позицию до последней пуговицы на пальто, что кондуктор только машет рукой и берется за сигнальную веревку.
Дзинь! Поехали.
Кто-то извиняется:
– Pardon!
Кто-то, более экспансивный, ругается:
– Черти! Все ноги отдавили!
Из дальнего угла площадки кто-то спрашивает:
– Неужели все четыре?
Петровский парк.
Москва встречает «праздник весны». Весело, как в клубе самоубийц.
Чинно, один за другим, тянутся экипажи по кругу. А по краям дорожки, окаймляющей круг, неподвижная толпа. Стоят и смотрят. Смотрят молча, сосредоточенно, как по обязанности. За шпалерами наблюдателей сплошной стеной медленным шагом движется толпа. Томительно переступает с ноги на ногу. Минутами останавливается и стоит, тяжело дыша, притиснув друг друга, вдыхая пыль, нависшую в воздухе неподвижным облаком. Ни одного веселого лица. Ни живого слова, ни остроты. Куда уж тут острить!»
Однако остряки все же находились, и свои впечатления о «катании» в Петровском парке излагали в стихах:
«Толкотня и в кофейной, – продолжается рассказ о „первомае“ в Петровском парке. – Пыль с круга долетает и сюда, осаживается на столы, в стаканы с кофе и чаем, на пирожки и пирожные, противно хрустит на зубах.
И зелень, еще молодая, а уж какая-то блеклая и серая от пыли, как лица гуляющих.
Несколько шагов в сторону, в глубину парка. Здесь свободно и легко дышится. Тихо, чуть-чуть блестит молодая трава и... почти ни души гуляющих. Кое-где на скамейках парочки. По лицам видно – у них двойной праздник: праздник весны и праздник любви. Но чем дальше в глубь парка, тем реже и реже встречные. И там, где уже можно забыть о Москве, о городе, об узких улицах-коридорах, – там уже никого нет.
Детям города нужна толпа, пыль и сутолока. Им нужен шум чужих автомобилей, мягкий шорох чужих экипажей на дутых шинах. Нужна чужая роскошь. Она волнует, злит и нервирует стоящую на кругу толпу, но без этой атмосферы бьющей в глаза чужой роскоши, специфической атмосферы города, – толпа чувствует себя, как рыба на песке.
Возвращаюсь из глубины парка, и медленное течение толпы томительно долго влечет меня к остановке трамвая.
Короткий, но решительный бой, и я в вагоне. Даже сижу. И в качестве победителя с усмешкой поглядываю из окна на злые, раздраженные лица побежденных, толпящихся около вагона.
Вагон трогается. Молоденький студент, севший против меня, не выдержал и сошкольничал. Высунулся из окна и крикнул:
– Помните, господа: при атаке главное – быстрота и натиск!
На остановках кондуктор вопит, как заведенная машина:
– Местов нет! Слазьте, господа!»
А тем временем в Сокольниках первомайский праздник шел уже по накатанной колее:
«Здесь публика подразделяется. На кругу „поинтеллигентнее“, вне круга – попроще. Сотни пудов подсолнечной шелухи. Пищит гармония. Пьяная песня – городская, фабричная. Неизбежная ругань. И опять тишина в глубине векового парка, где так хорошо отдохнуть, где полной грудью можно вдохнуть аромат распустившихся деревьев.
В сокольнической толпе еще хуже, чем в Петровском парке. Здесь толпа полупьяная. Но, по существу, это безразлично. И в Сокольники, и в Петровский парк город выслал своих сынов «встречать весну», но наложил крепкое заклятие: ни на минуту о нем не забывать. Ни на минуту не забывать, что радость и зелень, весна и воздух, простор и свобода – случайное, преходящее условие жизни. [...]
Уже вечер.
Толпа устала. Раздражительная, злая. У вагонов трамвая чуть не драка.
Один за другим отходят переполненные вагоны. Лес и весна охотно отпускают чуждых им гостей».
В начале мая происходило еще одно важное событие в жизни Москвы – у детей заканчивался учебный год. «Распустили!..» – звучал на улицах радостный ребячий клич. В отличие от старческого брюзжания в адрес молодежи, в устах школяров это слово означало, что их отпустили на каникулы. «Летописец» городской жизни А. М. Пазухин обратил внимание на то, как сразу изменялся облик вчерашних гимназистов и учеников других учебных заведений:
«Расцветают акации, начинаются вакации. Большинство учебных заведений кончает свой академический год гораздо раньше, и те из учеников и учениц, которые не держат экзаменов, распускаются в самых первых числах мая, а то так и в апреле. Долой форменная одежда!.. С первого же дня иной мальчуган облачается в какую-нибудь блузу или в русскую сорочку, надевает высокие сапоги и только фуражку оставляет форменную, как некоторый знак своего достоинства».
Действительно, до конца лета дети могли забыть о форме. Да и полицейским служителям сразу облегчение – не надо следить за тем, чтобы «господа гимназисты» и прочие ученики не нарушали правил