некрофилии, предательства и какой-то древности. Она знала, кто такие Мина и Орнелла Ванони, и ничего не знала о Медичи. Когда ей сказали, что виллу их занимает Французская академия, то интуитивно (и правильно) она поняла, что это вроде советского дома творчества — чтобы попасть на виллу, не обязательно быть талантливым. Золотой Дом с останками Нерона вызвал в ней грусть и злость на русских — она уверенно думала, что останки Ивана Грозного не хранились и что экстремистская русская честность никак не подходит к сохранению истории.
Тогда, в середине семидесятых, в Риме часто знакомились на улицах. Сейчас, говорят, почти нет. А у нее долгие годы хранилась красная записная книжка, в которой расписывались итальянские юноши, останавливающие ее на улицах. «Кон дольчелла а Натали», — написал Альдо, приплясывающий за ней вниз по Испанской лестнице. И ей в голову не приходило, что с ней может что-то случиться. Что останавливающиеся на «божьих коровках» и катающие потом по городу с криками «белла руссо» могут куда-то завезти. И так же безбоязненно она познакомилась с ним. Он вышел за ней из метро.
Обычно она доезжала до Колизея и пешком шла до пьяцца Витторио Эмануэле, на автобусную остановку. В Колизее она иногда выступала. Да-да, разыгрывала сценки, пела и декламировала перед вековыми останками и человеком, вызвавшимся быть ее гидом. Когда она того желала. Гид фотографировал ее и хватался за голову, когда в очередной раз она блистала каким-нибудь пробелом в образовании. Она, в свою очередь, подшучивала над его ненавистью к русским и советским: «Что же вы, Фимочка, даже в детстве не просили бабушку: расскажи про лягушку, расскажи про Снегурочку, а? Уже в три года Брэдбери читали, да?» Гид Фима, маленького роста, некрасивый, но очень дружелюбный, кипятился и настаивал, что прекрасно можно читать сказки Оскара Уайльда, на что семнадцатилетняя «артистка», встав в позу римлянки — большой палец опущен вниз, — провозглашала, как приговор: «Но читали вы по-русски!.. Это мне, в семнадцать лет, позволительно отрицать безоглядно все, а вам надо в ваши тридцать что-то уже предлагать взамен!»
Итальянца, вышедшего за ней, она заметила еще за несколько остановок до Колизея. Люди, как собаки, узнают друг друга. По волнам, образующим магнитные поля, по призывам астральных тел, по отражению своей похотливой физиономии в глазах встречного… Она обернулась на итальянца, остановившегося на ступенях метро, и… вернулась, подошла к нему.
В пансионе, куда она возвращалась, ее уже называли блядью. Но такой способ узнавания людей в жизни был тогда самым доступным и естественным. Впрочем, может, он и называется в простонародье блядством. В Советском Союзе это было своеобразным диссидентством. Существующие сексуальные табу в СССР давали возможность переступить их и таким образом прослыть не таким, как все, другим, отдельным…
Разочарованные немного тем, что не говорят на одном языке, «диссидентка» и итальянец договорились о встрече на следующий день. В общем-то, она вполне прилично могла объясниться по- английски и благодаря возрасту не стеснялась ошибок и прибегала к помощи рук и глаз. Итальянец, старше ее, а следовательно, и закомплексованней (вспомните, как в десять лет вы с приятелем «шпарили» по- английски: йес, о'кей! прл-мырл, гуд! хауз, ноу! — и попробуйте так поговорить в тридцать), знал несколько интернациональных слов: «йес, о'кей, хауз», без прл-мырл.
Собственно говоря, и он, и она могли не приходить на свидание. Такие уличные знакомства в Риме семидесятых ни к чему не обязывали, так как были легки и часты. Но любопытство выжило до следующего дня.
«Хоть раз увидеть Рим!» — некоторые эмигранты так объясняли свой отъезд из СССР. «Пожрать до отвала!» — были и такие сумасшедшие. Нельзя сказать, что она эмигрировала, дабы узнать, какие за границей отели и что за ощущения испытывает человек, который идет туда не скрываясь. Отель был главным и финальным в их свидании, для них, без общего языка. Все свидание было как бы разминкой, разогревом перед главным. Как на уроке музыки — сначала гаммы, затем арпеджио, несложный этюдик и потом только… Соната N… Бетховена!
Видимо, с того вечера в ней на всю жизнь останется любовь к городу, вступающему в вечер. К городу, только зажегшему огни. К городу, в воздухе которого еще дрожит свет дня, но уже дрожат и фонари, и свет витрин. К городу в преддверии вечера. Рим был ее первым иностранным городом, в котором она жила. В котором она ходила по улицам не потому, что надо было идти, чтобы успеть увидеть до отъезда, а потому, что хотелось пройтись, просто так.
Они просто так гуляли по Риму, пытаясь слиться с толпой нараспашку в затянувшемся бабьем лете. С радостью и долго объясняли заблудившимся американцам, как пройти к пьяцца… Навона, разумеется. Смеялись над мимами той же пьяццы Навоны и дамой с дрессированной собачкой… Оттягивали момент финала — отель. Цивилизация, которой принято хвалиться и восторгаться, наставила вокруг таких заборов условностей… Не бывает ведь так, чтобы увиделись двое, прошел бы между ними астральный ток, и они, взявшись за руки, пошли бы в отель. Хотя наверняка у каждого есть в жизни период своей цветочной революции, когда не особенно вдаешься в детали, кто твой партнер, когда все люди братья и «твоя жена — моя жена». Итальянец повел ее есть.
Это тоже одно из условий цивилизации — за то, что ты будешь ее… спать с ней, ты ее сначала накормишь. Семнадцать лет, проведенных в СССР, где женщина получила право голоса в 1917 году, где аборты были легализованы в 57-м году, где ей, как и мужчине, говорили — «товарищ», наложили свой отпечаток на нашу девушку. Поэтому, наверное, она пригласила его после пиццы в кафе и заплатила за мороженое. Но вообще-то она не была типичной представительницей своего вида. Стопроцентно советской женщины из нее не получилось, как в принципе не получилось и стопроцентного гомо советикуса. Человек слаб, или историческая (и биологическая) память слишком сильна. Ей, например, было стыдно, что за ее отличие ей должны что-то дать, за эту разницу (между ног) она имеет какие-то привилегии — это советское. Но именно этой разницей (а вернее, частью, обтянутой джинсами) она усиленно и с удовольствием вертела — биологическое.
Молодежь Рима проще относилась к вопросу помещения — она использовала свои «божьи коровки». Стоянки города по вечерам, казалось, переносились на вибрирующие платформы — автомобили всех мастей содрогались на них. Может, итальянцу неудобно было так тривиально решить эту проблему с девушкой из несвободного Союза, впервые попавшей за границу, может, машины не было, а может, он был эстетом. Хотя лицом больше походил на драгадикта (употребляющего наркотики).
Выбранный итальянцем отель был как из кино. Вернее, с годами воспоминания об отеле станут похожими на кадры из кинофильма 20-х годов. Когда снимали через специальный фильтр, делающий свет звездным, когда каждый металлический предмет светился лучами, когда глаза с поволокой Марлей Дитрих блестели звездным блеском и зеркала отражали ее, тонущую в бархате кресел. Наша девушка семидесятых тоже пыталась утонуть в кресле — от страха, что по какой-то причине ее не пустят. Помимо волнения первого раза, тягучей неизвестности и любопытства, стучащего пульсом под ложечкой, был еще советский страх.
Развившие в себе комплекс неполноценности («сиди ты, Вася!.. хорошо там, где нас нет…») но без помощи гуманного и демократичного Запада («империя зла… варвары…»), советские люди, таким образом, исключили себя из игры и позволяли кому угодно, назвавшись советологом, тыкать в них пальцем. Но ведь не у всех развито тщеславие! Советские люди же и страдали от этого. Боялись, как она, сидя в бархатном кресле и чуть ли не вздрагивая от переливов колокольчика на стойке приемной отеля.
Она увидела, как итальянец позвал ее; крупным планом перед глазами была ручка в его руке — она встала, и путь от кресла к стойке был чем-то вроде заплыва в тяжелых водах. В киселе сквозь туман. Она должна была написать в бланке свое имя. Ни секунды не задумываясь, она написала «Натали Уайт», передав, видимо, цвет своего лица. Натали Белая, она шла уже за итальянцем, провожаемая взглядом администратора (так она думала! на самом деле никто не глядел на нее), по центральной ковровой дорожке, к лестнице, по ней — к номерам.
Наверное, не только у нее, семнадцатилетней, впервые идущей спать с иностранцем, мелькают в голове такие дикие мысли, как: а что, если у итальянцев растет-таки на кобчике хвост?! а что, если они это делают по-другому?.. Впрочем, долго она не мучилась в догадках — ее джинсы лопнули (от слишком усердных зигзагов, без сомнения!) по шву и таким образом ускорили момент раздевания. Ей ничего другого не оставалось, как, войдя в номер, избавиться от разорванных брюк, а итальянцу, увидев ее без джинсов, наброситься на нее. Разорванные джинсы сыграли роль любви, ожидания, желания — они все это