— Тебе покрепче или послабее?
Молчание.
— Да брось ты свою газету! Вечно уткнет нос так, что его десять раз нужно спрашивать.
— Ах, оставь ты меня в покое, матушка! Не до тебя тут.
— Ага! Теперь уже не до меня! А когда сманивал меня из-за границы в Россию, тогда было до меня!.. Все вы, мужчины, одинаковы.
— Поехала!
Троцкий вскакивает, нервно ходит по палате, потом останавливается. Сердито:
— Кременчуг взят. На Киев идут. Понимаешь?
— Что ты говоришь! А как же наши доблестные красные полки, авангард мировой революции?..
— Доблестные? Да моя бы воля, так я бы эту сволочь…
— Левушка… Что за слово…
— Э, не до слов теперь, матушка. Кстати, ты транспорт-то со снарядами послала в Курск?
— Откуда же я их возьму, когда тот завод не работает, этот бастует… Рожу я тебе их, что ли? Ты вот о чем подумай!
— Да? Я должен думать?! Обо всем, да? Муж и воюй, и страну организуй, и то и се, а жена только по диванам валяется да глупейшего Карла Маркса читает? Эти романчики пора уже оставить…
— Что ты мне своей организацией глаза колешь?! — вспылил Ленин, нервно отбрасывая мокрое полотенце. — Нечего сказать — организовал страну: по улицам пройти нельзя: или рабочий мертвый лежит, или лошадь дохлая валяется.
— А чего ж они, подлецы, не убирают… Я ведь распорядился. Господи! Простой чистоты соблюсти не могут.
— Ах, да разве только это? Ведь нам теперь и глаз к соседям не покажи — засмеют. Устроили страну, нечего сказать; на рынке ни к чему приступу нет — курица 8000 рублей, крупа — 3000, масло… э, да и что там говорить!! Ходишь на рынок, только расстраиваешься.
— Ну что ж… разве я тебе в деньгах отказывал? Не хватает — можно подпечатать. Ты скажи там, в экспедиции заготовления…
— Э, да разве только это. А венгерская социальная революция… Курам на смех! Твой же этот самый придворный поэт во всю глотку кричал:
— Раздули пожар… тоже! Хвалилась синица море зажечь. Ну, с твоей ли головой такой страной управлять, скажи, пожалуйста?!
— Замолчишь ли ты, проклятая баба! — гаркнул Троцкий, стукнув кулаком по столу. — Не хочешь, не нравится — скатертью дорога!
— Скатертью? — вскричал Ленин и подбоченился. — Это куда же скатертью? Куда я теперь поеду, когда благодаря твоей дурацкой войне мы со всех сторон окружены? Завлек, поиграл, поиграл, а теперь вышвыриваешь, как старый башмак? Знала бы, лучше пошла бы за Луначарского.
Бешеный огонь ревности сверкнул в глазах Троцкого.
— Не смей и имени этого соглашателя произносить!! Слышишь? Я знаю, ты ему глазки строишь, и он у тебя до третьего часу ночи просиживает; имей в виду: застану — искалечу. Это что еще? Слезы? Черт знает что! Каждый день скандал — чаю не дадут дома спокойно выпить! Ну довольно! Если меня спросят — скажи, я поехал принимать парад доблестной красной армии. А то если этих мерзавцев не подтягивать… Поняла? Положи мне папирос в портсигар да платок сунь в карман чистый! Что у нас сегодня на обед?
Вот как просто живут коронованные особы.
Горностай да порфира — это на людях, а у себя в семье, когда муж до слез обидит, можно и в затрапезный шейный платок высморкаться.
Хлебушко
У главного подъезда монументального здания было большое скопление карет и автомобилей.
Мордастый швейцар то и дело покрикивал на нерасторопных кучеров и тут же низкими поклонами приветствовал господ во фраках и шитых золотом мундирах, солидно выходящих из экипажей и автомобилей.
Худая деревенская баба в штопаных лаптях и белом платке, низко надвинутом на загорелый лоб, робко подошла к швейцару.
Переложила из одной руки в другую узелок и поклонилась в пояс…
— Тебе чего, убогая?
— Скажи-ка мне, кормилец, что это за господа такие?
— Междусоюзная конференция дружественных держав по вопросам мировой политики!
— Вишь ты, — вздохнула баба в стоптанных лапотках. — Сподобилась видеть.
— А ты кто будешь? — небрежно спросил швейцар.
— Россия я, благодетель, Россеюшка. Мне бы тут за колонкой постоять да хоть одним глазком поглядеть: какие-таки бывают конференции. Может, и на меня, сироту, кто-нибудь глазком зиркнет да обратит свое такое внимание.
Швейцар подумал и, хотя был иностранец, но тут же сказал целую строку из Некрасова:
— «Наш не любит оборванной черни»… А впрочем, стой — мне что.
По лестнице всходили разные: и толстые, и тонкие, и ощипанные, во фраках, и дородные, в сверкающих золотом сюртуках с орденами и лентами.
Деревенская баба всем низко кланялась и смотрела на всех с робким испугом и тоской ожидания в слезящихся глазах.
Одному — расшитому золотом с ног до головы и обвешанному целой тучей орденов — она поклонилась ниже других.
— Вишь ты, — тихо заметила она швейцару. — Это, верно, самый главный!
— Какое! — пренебрежительно махнул рукой швейцар. — Внимания не стоит. Румын.
— А какой важный. Помню, было время, когда у меня под окошком на скрипочке пиликал, а теперь — ишь ты! И где это он так в орденах вывалялся?..
И снова на лице ее застыло вековечное выражение тоски и терпеливого ожидания… Даже зависти не было в этом робком сердце.
Английский дипломат встал из-за зеленого стола, чтобы размяться, подошел к своему коллеге- французу и спросил его:
— Вы не знаете, что это там за оборванная баба около швейцара в вестибюле стоит?
— Разве не узнали? Россия это.
— Ох, уж эти мне бедные родственники! И чего ходит, спрашивается? Сказано ведь: будет время — разберем и ее дело. Стоит с узелком в руке и всем кланяется… По-моему, это шокинг.
— Да… Воображаю, что у нее там в узле… Наверное, полкаравая деревенского хлеба, и больше ничего.
— Как вы говорите?.. хлеб?
— Да. А что ж еще?
— Вы… уверены, что там у нее хлеб?
— Я думаю.