возиться со шпагой десять минут, обливаясь потом, колотя ею о распухшее от усилий колено, наступая на нее ногой и приглашая для завершения усилий двух помощников из публики.
Шаляпин слишком хороший, учитывающий все эффекты, все театральные условности, все красивые места, актер: Шаляпин очень хорошо знает, что театральный портной, создавая мундир, создает его на десятки лет, и поэтому все части пригнаны очень крепко; портной, в свою очередь знает, что мундиру князя Гремина никогда не будет предстоять операция срывания погон; поэтому погоны пришиты на десятки лет, на совесть!
И поэтому я утверждаю, что эффектная операция срывания Шаляпиным погон не была экспромтна, не была следствием бурно налетевшего экстра-переживания…
Шаляпин никогда бы себе не позволил на сцене некрасивого пыхтения и возни с неподатливыми погонами.
Нет! В этом безумии было что-то методическое.
— Гаврила! — сказал за день до спектакля знаменитый бас своему портному. — Гаврила! Подпори на мне погоны в мундире Гремина!..
— Да зачем это вам, Федор Иваныч?
— Не твое дело, братец! Тут, брат, высокая политика, а ты — гнида! Сделай так, чтоб на честном слове держались.
Но тогда — позвольте! Тогда и экспромтная история с «Дубинушкой» подмочена; тогда и казус с коленопреклонением очень мне подозрителен: да точно ли это бурные, неожиданные, сразу налетевшие шквалы?!
Не было ли так:
1905 год. Кабинет жандармского полковника…
Курьер докладывает:
— Господин Шаляпин хотят видеть!
— А-а… Проси, проси!.. Какому счастливому событию обязан удовольствием видеть вас, Федор Иваныч?
— Да так… зашел просто поболтать, — сочным басом отвечает знаменитый певец. — Ну что, революцией все занимаетесь, крамолу ловите, хе-хе-хе?
— Да, хе-хе-хе! Приходится.
— Дело хорошее. Небось, все молодежь, все горячие головы?..
— Да… большей частью.
— Небось, все «Дубинушку» поют?
— Бывает.
— Что ж вы им за эту «Дубинушку»? Небось, в каталажку?
— Ну что вы! «Дубинушка» — дело у нас невинное… Ну сделаешь замечание, ну поставишь на вид…
— Только-то? Ну я пойду. Не буду мешать.
И в тот же день Шаляпин бодро, грозно, эффектно, с большим революционным подъемом спел «Дубинушку».
А окружающие объясняли: такая минута подошла, когда даже камни вопиют.
А в лето 1909 года позвал однажды Шаляпин своего портного, вероятно, того же самого Гаврилу, и сказал ему:
— Завтра к спектаклю нашей мне на коленки штанов, которые будут на мне, нашей изнутри по ватной подушечке. Так, чтобы на самые колени приходилось!..
— Да ведь некрасиво, Федор Иванович… Выпучиваться будет.
— А ты не рассуждай. Политика, брат, дело высокое, а ты — кто? Смерд. Илот.
Такое мое мнение, что, когда Юденич войдет в Петроград, в первом ряду восторженного населения будет стоять Шаляпин и, сверкая чудесными очами, запоет сочным басом «Трехцветный флаг» Мирона Якобсона.
— Вот тебе и Шаляпин, — благоговейно скажут в толпе. — Не выдержало русское сердце — запел экспромтом что-то очень хорошее!
А экспромт этот был задуман в тот самый день, когда Гаврила погоны подпарывал: Гаврила погоны подпарывал, а Исайка в этот самый момент по поручению своего патрона тихо пробирался через границу в зону расположения Добровольческой армии — за свеженьким экземпляром «Трехцветного флага».
Ах, широка, до чрезвычайности широка и разнообразна русская душа!
Многое может вместить в себя эта широкая русская душа…
И напоминает она мне знаменитую «плюшкинскую кучу». У Гоголя.
Помните? «Что именно находилось в кучке — решить было трудно, ибо пыли на ней было в таком изобилии, что руки всякого касавшегося становились похожими на перчатки; заметнее прочего высовывались оттуда отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога»…
Так и тут: все свалено в самом причудливом соприкосновении: царская жалованная табакерка с вензелем и короной, красная тряпка залитого кровью загрязненного флага, грамота на звание «солиста его величества», ноты «Интернационала» — и тут же заметно высовывается краешек якобсоновского «Трехцветного флага».
Мала куча — крыши нету!
Керенский
(первый портрет)
Человек со спокойной совестью
Существует прекрасное русское выражение:
— Со стыда готов сквозь землю провалиться.
Так вот: я знаю господина, который должен был бы беспрерывно, перманентно проваливаться со стыда сквозь землю.
Скажем так: встретил этот господин знакомого, взглянул ему знакомый в глаза — и моментально провалился мой господин сквозь землю… Пронизал своей особой весь земной шар, вылетел на поверхность там где-нибудь, у антиподов, посмотрел ему встречный антипод в глаза — снова провалился сквозь землю мой господин и, таким образом, будь у моего господина хоть какой-нибудь стыд — он бы должен всю свою жизнь проваливаться, пронизывая собою вещество земного шара по всем направлениям…
Но нет стыда у моего господина, и никуда он ни разу не провалился; вместо этого пишет пышные статьи, иногда говорит пышные речи, живет себе на земной коре, как ни в чем не бывало, и со взглядами встречных перекрещивает свои взгляды, будто его хата совершенно с краю.
А ведь вдуматься — черт его знает, что взваливает жизнь на плечи этого человека:
Умер поэт Блок — он виноват.
Расстреляли чекисты 61 человека — ученых и писателей — он виноват.
Умерли от голода 2 миллиона русских взрослых и миллион детей — он виноват в такой мере, как если бы сам передушил всех и каждого своими руками.
Миллионы русских беженцев пухнут от голода, страдают от лишений, от унижений — он, он, он — все это сделал он.
Господи боже ты мой! Да доведись на меня такая огромная, нечеловеческая страшная ответственность, я отправился бы в знаменитый Уоллостонский парк, выбрал бы самое высокое в мире дерево, самую длинную в свете веревку, — да и повесился бы на самой верхушке, чтоб весь мир видел, как я страдаю от мук собственной совести.