этой; казалось бы, столь естественно приложимой к заметно мифологизированной фигуре писателя-отшельника фразы, которой Бернар Ноэль оправдывает вмешательство своего собственного, сугубо интимного опыта в посвященный «прочтению» прозы Бланшо текст [7], начинает вскрываться лишь по зрелом размышлении. Во-первых, призыв здесь направлен не только к нескромности постороннего, но и к бесстыдству самого наискромнейшего — стоит ему только выйти своей мыслью за такую тонкую и такую манящую к преступанию грань вне: вне того, что неизбежно и ограничивает подобная скромность. С другой стороны, скромность не только призывает к бесстыдству (других), но и само это бесстыдство зовет: вспомним, сколько раз повторяется призыв к блуждающей женской фигуре — приди, приди! — в прозе Бланшо. Да, скромность — совсем не то, что сдержанность, и безудержная скромность может смыкаться с постыдной сдержанностью. Оставляя в стороне крайний вывод из этой коллизии: что своего рода бесстыдством является и сама скромность, что бесконечная скромность так же опасна, как, скажем, и бесконечная справедливость, — все же можно заключить, что скромность, в конечном счете, делает бесстыдство не таким постыдным… и это позволяет мне сегодня, в день, которому случилось быть воскресеньем в конце сентября, с чистой совестью говорить не столько о том, что говорится в данной книге, сколько о том — предмет несравненно менее важный, — как и почему это говорится — в моем представлении…

В библиографии Мориса Бланшо 1980 год служит своеобразной вехой, знаменуя переход к последнему (рискнем все же, несмотря на проблематичность любой периодизации и жестоко весомое слово «последний», на эту формулировку) периоду его творчества, хотя процесс этот был плавным и продолжался на протяжении всех 70-х. Завершив к этому времени циклизацию накопившихся за долгие годы критических статей (сборники «Бесконечная беседа», 1969, и «Дружба», 1971) и выпустив две «фрагментарные» книги («Шаг в-не», 1972, и «Кромешное письмо», 1980), смешивающие в одном метаповествовании беллетристическое и критическое письмо — причем в радикально фрагментированной форме, — Бланшо, на первый взгляд, возвратился к привычному критическому дискурсу предшествующих теоретических текстов, заметно изменив, однако, и форму, и направленность своих размышлений[8]. В как правило стремительно сокращающихся, вольных по форме очерках, сплошь и рядом уже в целом принимающих вид фрагмента, он, затворник и анахорет, с предельной осторожностью, чтобы не сказать робостью, тянется из своего ставшего практически полным уединения к людям и их общности[9]: не к обществу, лицедейства которого бежал на протяжении всей своей литературной жизни, а к истории, причем истории не политической, в которую он сам был так противоречиво вовлечен и вовлекаем, а живой, пропущенной через себя истории отошедших событий, обретших тем самым свою истину. Намечая выход из ночного по своей сути литературного пространства, для проникновения в которое «существенно одиночество», к дневному свету публичности, он вступает на путь личностной, сугубо личностной деконструкции прошлого, его разборов и разборок с историей — от дела Дрейфуса и до мая 1968-го; причем проходит это разбирательство всякий раз под знаком не воспоминаний, всего-навсего извращенной, стирающей то, что ее окружает, формы забвения, а дружбы — дружба, одна из ключевых тем и важнейшая доминанта личного существования, служит писателю той нитью Ариадны, которая помогает ориентироваться в лабиринтах прошлого — то есть его упорядочить и структуризовать, не подпадая догматизму Истории, а сознавая груз персональной ответственности…

«Об этом друге, как о нем заговорить? Не хвалы ради, не в интересах той или иной истины. Черты его характера, стиль жизни, отдельные ее эпизоды, даже в согласии с теми поисками, за которые он вплоть до безответственности чувствовал себя в ответе, не принадлежат никому. Нет свидетеля.

Самые близкие говорят о том, что было им близко, не о дали, каковая утверждалась в этой близости, В даль прекращается, стоит прекратиться присутствию. Тщетно мы пытаемся удержать своими речами, своими писаниями то, что отсутствует; тщетно преподносим ему прелесть наших воспоминаний и вновь нечто вроде облика, счастье пребывать на свету, продолжающуюся жизнь правдивой видимости. Мы стремимся всего-навсего заполнить пустоту, мы не выносим горя — утверждения этой пустоты. Кто в силах смириться с ее ничтожностью, столь непомерной ничтожностью, что у нас нет способной ее вместить памяти и что нам самим пришлось бы уже соскальзывать в забвение, чтобы довести ее во время этого соскальзывания до представляемой ею загадки? Все, что мы говорим, направлено на то, чтобы набросить покров на одно-единственное утверждение: все должно изгладиться, и мы может сохранить верность, лишь наблюдая за тем движением, которому что-то в нас, отбрасывающее все воспоминания, уже принадлежит». Эти робкие, как бы на ощупь находимые строки написаны Морисом Бланшо в октябре 1962 года и открывают текст под названием «Дружба» — посвященный памяти Жоржа Батая и ссудивший свое название последнему авторскому сборнику критических работ Бланшо. Долгий, долгий и непростой путь ведет от этих, написанных поверх барьера смерти строк к другому, адресованному живым друзьям наброску 1993 года «За дружбу», путь, ведущий от понимания дружбы в духе греческой филии, как свободного взаимо-обращения с Тем же, к принятию (во многом под влиянием Левинаса) парадоксальной логики ее асимметрии, отсутствия взаимности в отношениях с превосходством Другого, с «тем, что всегда делает его ближе к Благу, чем „я“»…

Хорошо известно огромное, совершенно особое значение, которое играла в жизни Бланшо дружба: стойкая, со студенческой скамьи, с Левинасом (по признанию Бланшо, единственным человеком, с которым он за всю свою жизнь перешел на «ты»), неожиданно пылкая — с Батаем, частично идеологизированная — с Дионисом Масколо, Робером Антельмом и Маргерит Дюрас — его соратниками конца 50-х годов по прокоммунистически-интеллигентской «группе улицы Сен-Бенуа»[10]; на протяжении долгих лет она остается единственной просвечивающей сквозь толщу письма нитью, вокруг которой собираются скупые факты биографии Бланшо. По-своему вписывается в этот ряд и дружба с Фуко — интеллектуальная дружба in absentia. Когда Бланшо писал в 1961 году представленную выше рецензию на «будем считать, что первую» книгу практически безвестного в ту пору Фуко [11], а перед тем выдвигал еще не нашедшую издателя рукопись на Премию критиков, в жюри которой тогда входил, он не подозревал, что молодой философ считает его наряду с Русселем, Лаканом и Дюмезилем одним из «духовных отцов» своей «первой книги», а в юности мечтал «писать как Бланшо». Не мог он догадаться и о том, что именно Фуко вместе с Роже Ляпортом в 1966 году составит специальный номер журнала «Критика», первую целиком посвященную творчеству Бланшо публикацию, собравшую «звездный» состав имен, а сам напишет для него, быть может, и по сей день лучшее эссе о феномене Бланшо, развернутую статью «Мысль извне» — которую почти одновременно с «Мишелем Фуко, каким я его себе представляю» переиздаст отдельной, схоже оформленной книгой то же библиофильское издательство Fata Morgana…

Две внешне не связанные между собой цитаты. «Бланшо — просвечивающий, неподвижный, стерегущий какой-то более прозрачный, чем наш день, внимательный к знакам, которые становятся таковыми лишь в стирающем их движении», — казалось бы, не к месту написал в 1979 году Мишель Фуко в кратком некрологе, посвященном памяти своего друга (такого ли уж близкого? да и как можно было быть близким другом Фуко? вряд ли таковым был даже Клод Мориак) Мориса Клавеля. И слова Бланшо: «Мысль о дружбе: полагаю, что об окончании дружбы (даже если она еще длится) узнаёшь по разладу, который феноменолог назовет экзистенциальным, по драме, по неудачному поступку. Но можно ли понять, когда дружба начинается? Не бывает внезапной дружбы с первого взгляда, скорее мало-помалу, неспешной работой времени. Оказывается, что были друзьями и не знали об этом» («За дружбу», 1993; текст предисловия к книге Диониса Масколо «В поисках коммунизма мысли»[12]). Чудится, что за ними, тем не менее, проступает скрытая схема взаимоотношений двух мыслителей, воспринимаемая Фуко, человеком, напомним, «в действии, одиноким, скрытным», как отсутствие не только дружбы, но и самой ее возможности (причины тому темны: можно в пандан вспомнить о настойчивых усилиях Фуко подружиться с куда более сторожким Клоссовским), а Бланшо — как невозможность от нее уклониться[13]. И тогда чуть ли не символическое значение обретает дающий зачин размышлениям Бланшо факт: в этой жизни Бланшо встретил-таки Фуко, причем в нужное время и в нужном месте, но Фуко Бланшо не встретил — и даже оказался исключен из этого места и времени, — две половинки тессеры не сложились, «были друзьями и не знали об этом». Но… «Быть близким можно только издалека», — мне кажется, где-то пишет Бланшо…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату