сонете Quand le Seigneur, levant au del ses maigres bras[37] - в сонете, который начинается, словно словесная икона. У Бодлера эта же тема развивается по–другому. Здесь Бог понимается поэтом как злой демон:

Ты помнишь, Иисус, тот сад, где в смертной муке Молил ты, ниц упав, доверчив, как дитя, Того, кто над тобой смеялся день спустя, Когда палач гвоздем пробил святые руки.[38]

Имеются в виду, конечно же, слова Иисуса «Боже, Боже Мой, векую оставил Мя еси». И, наконец, Рильке. В начале «Новых стихотворений» Его Иисус говорит:

Зачем Ты хочешь, чтобы я сказал: «Ты здесь», когда Тебя не нахожу я?

Не нахожу Тебя. Ты не во мне.

Нет и в других Тебя. И в камне этом нет.

Тебя нигде нет. Я один во тьме.

Со всей людскою болью я один.

И эту боль я нес к ногам Твоим.

Но нет Тебя.[39]

Du nicht bist… — так восклицает Иисус у Рильке, и в этих стихах, в этих гениальных стихах мы на самом деле видим, как поэт сердцем побеждает собственное неверие. И неверие Жан–Поля, де Нерваля и Бодлера, ибо из текста Рильке ясно, что поэт был знаком с гефсиманской темой и у того, и у другого, и у третьего. Все стихотворение Рильке, хотя по теме он очень точно повторяет, почти переводит с французского на немецкий Жерара де Нерваля, в отличие от сонета из нервалевских «Химер», обращено к Богу. Ключевое слово этого стихотворения Du или Dich, (Ты или Тебя) но не Dieu - Lui (Бог — Он), как это было у Нерваля.

«И какое дело мне до холодного и рассудочного'Бога нет', когда Ты, Боже, ecu», — восклицает, именно восклицает Семен Франк в книге «Непостижимое». В общем, эти слова можно назвать вполне исчерпывающим комментарием к блестящей и потрясающе глубокой и пронзительной поэтической медитации Рильке над евангельским текстом и рассказом о Гефсиманском борении. Бог открывается человеку, когда тот отказывается от небиблейского образа Бога как «Зевса Олимпийского», который действительно бывает порою злым демоном (достаточно вспомнить Эсхила), Бог открывается человеку только как «Ты», только в молитве, только в личной встрече. Qui es (лат.) - «Ты еси», появившееся впервые в латинском, а затем и в славянском тексте молитвы «Отче наш» вместо греческого о[40] - это величайшее открытие Церкви. Итальянское che sei или французское qui es, которое, конечно, не воспринимается так остро на слух, — все это сжатое до двух парадоксально коротких слов евангельское учение о Боге, которое в XX веке было возвращено человечеству благодаря, прежде всего, четырем мыслителям: Габриэлю Марселю, Мартину Буберу, отцу Сергию Булгакову и Семену Франку, хотя в уже цитированной анафоре литургии Златоуста оно присутствует полностью и вполне эксплицитно. Ключевое слово ее — многократно повторенное местоимение сти (Ты), и это делает этот, казалось бы, чисто литургический текст потрясающим богословским документом. Бог, Которого я встречаю, — это Бог, явившийся Аврааму, а затем Моисею при Купине. Бог Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова, но, как говорит Паскаль, «не философов и ученых».

Действительно христианство не состоялось как философская система, но оно и не призвано быть ею. Но оно состоялось, а вернее, в личном своем опыте каждый из нас в какой?то момент жизни убеждается, что оно состоялось как наша уникальная и неповторимая встреча с Богом, Которому мы говорим «Ты» и перед Которым мы можем полностью открыться.

И тогда оказывается, что в Гефсиманском саду Иисус победил все те страхи, что Бога нет, которые действительно мучили и мучат человека, и Победителем шагнул навстречу Голгофе, а поэтому нам не нужно другого искупителя (хотя о таковом иногда мечтают авторы, правда, не утвержденных церковными властями, но циркулирующих среди верующих акафистов). И вообще наша задача заключается не в том, чтобы реформировать мир, как призывал к тому Маркс в своих тезисах об упоминавшемся сегодня Фейербахе. Не реформировать, изгоняя из него образ Бога или, наоборот, возвращая его в наши представления о жизни, как это нередко и, как правило, безуспешно и грубо делается сегодня, но трансформировать наше внутреннее «я», наш «внутренний шаг», как говорил отец Александр Мень, работая изо всех сил, чтобы улучшать условия жизни для людей вокруг нас, и сознавая в то же самое время, что жизнь невероятно хрупка и полна горестей и боли, чисто физической боли, но помня, что «сила Божия в немощи совершается».

ИЗ ИСТОРИИ «ПРЕОБРАЖЕННОГО ПРАВОСЛАВИЯ»[41]

«Мистические тенденции, встречающиеся нами у франкмасонов, в действительности являлись лишь средством помешать успеху быстро распространявшегося грубого эпикуреизма. Что до мистицизма времен Александра, то он был порождением франкмасонства и немецкого влияния, не имевшим реальной основы, — увлечением модой у одних, восторженностью духа у других. После 1825 года о нем забыли и думать». Так писал Герцен в книге «О развитии революционных идей в России», вышедшей на французском языке в Ницце в 1851 году и одновременно опубликованной по–немецки в периодической печати. Именно эта точка зрения, естественно, стала господствующей в советские времена, однако и до революции среди либералов она была чуть ли не единственной.

Герцену достаточно резко возразил только один Н. П. Огарев в очерке «Кавказские воды», написанном через 10 лет после «Развития революционных идей…», в 1861 году, где он говорит о том, что «большая часть декабристов возвратилась с убеждениями христианскими до набожности». Далее Огарев спрашивает своего читателя да и себя самого: «Шли ли они с теми же убеждениями в сибирские рудокопни, или ссылка заставила их искать религиозного утешения?..». «Не думаю, — продолжает он дальше, — чтобы те из декабристов, которые пошли в Сибирь не мистиками, — там сделались мистиками ради религиозного утешения… я думаю, что мистиками возвратились те, которые пошли туда мистиками». Огарев напоминает, что «общество 14 декабря строилось под двойным влиянием революции и XVIII столетия с одной стороны, и с другой стороны — революционно–мистического романтизма, который… вовлек немало людей в какое?то преображенное православие».

С точки зрения Герцена, все вообще очень просто: «Греческое православие властвует над душой славянина лишь в том случае, если находит в нем невежественность. По мере того, как проникает в нее свет, тускнеет вера, внешний фетишизм уступает место полнейшему безразличию». И далее: «Русский долго способен быть набожным до ханжества, но только при условии никогда не размышлять о религии» («О развитии революционных идей в России»). Однако это касается не одной только России. По Герцену, христианство — «родовое безумие человечества» и «всемирный вздор». Более того, христианство, по Герцену, разрушает человеческую личность. В книге «С того берега» (1847—1850) он пишет: «Христианство, разводя человека на какой?то идеал и на какого?то скота, сбило его понятия; не находя выхода из борьбы совести с желаниями, он так привык к лицемерию, часто откровенному, что противоположность слова с делом его не возмущает».

«Укрепление религиозной дисциплины при помощи полиции во времена императора Николая не говорит в пользу богобоязненности цивилизованных классов», — пишет Герцен в «Развитии революционных идей в России». Казалось бы, все очень просто: христианство отжило свой век и теперь только используется режимом с целью манипулирования сознанием необразованных людей. Именно в этом контексте в «Былом и думах» он рассказывает о том, как Василий Петрович Боткин венчался в Казанском соборе со свой женой Арманс. Прот. Феодор Сидонский (автор «Введения в науку философии»), который венчал их, «перед началом начал говорить о новых философских брошюрах», потом «дьячок подал ему епитрахиль, к которой он приложился и стал надевать… и… потупляя взоры, сказал Боткину: — Вы извините: обряды–с… — я весьма хорошо знаю, что христианский ритуал сделал свое время, что…»

Это свидетельство Герцена в самом деле чрезвычайно ценно, ибо оно блестяще показывает, в каком

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×