которого весьма почитали некогда ацтеки в Мексике». Затем он рассказывает «о том, как ацтеки лепили из теста фигурку Вицлипуцли» (с. 426).
У Виппера: «Очень интересную параллель к христианскому обряду… представляет старинная языческая Мексика; там выпекали фигурку спасителя из теста и пригвождали ее к кресту».
Итак, Берлиоз отсылает читателя не только к древним историкам и Штраусу, но и к произведениям мифологистов. С ними Булгаков ведет свою странную полемику, в которой больше притяжения, чем отталкивания. У мифологистов он заимствует не только метод — как у Штрауса, — а целые образные системы и переворачивает их, последовательно опровергая. Здесь снова напрашивается сравнение с фотографией, с позитивными и негативными отпечатками. По этой же схеме Булгаков построил свой рассказ при мощнейшем участии Флавия, но без Флавиева Христа. И по ней обыграл поэму XII века, новый миф о Христе — возможно, пародируя стандартный прием мифологистов — сведение всего к мифу.
Собственно, применение Талмуда тоже сцеплено с этой школой. Дело в том, что мифологисты не могли разобраться с Талмудом. Древс вполне резонно указывал, что еврейский кодекс ни по времени, ни по фактам не удостоверяет личность евангельского Иисуса. С другой стороны, Древс заявлял — опять-таки справедливо, — что проповедь добра, приписываемая Иисусу, заимствована из древнееврейских источников. Таким образом, корифей мифологической школы отбрасывал все, относящееся к личности Иисуса, и, напротив, тщательно выявлял в Талмуде все, предшествующее его слову. Но ведь личность Иисуса — это прежде всего его проповедь… В исследовательском азарте мифологисты упустили из виду существенное обстоятельство: не так важно, кто первый высказал идею, куда важней, кого первым услышали. Главной пропагандистской новацией христианства было объединение идей добра и смирения в ударный кулак Нагорной проповеди.
Булгаков литературным ходом распутал узел, завязанный Древсом. Он слил талмудическую личность с евангельским словом. И слову этому придал самостоятельное значение, придал облик открытия — собрав его, как в точку, в личность Иешуа. В человека абсолютно одинокого и противостоящего тому миру, который его породил.
Идейная независимость Иисуса — по-видимому, единственный предмет спора с мифологистами. Противника в этом споре представляет опять-таки Берлиоз: «…Христиане, не выдумав ничего нового, точно так же создали своего Иисуса…» (с. 426).
Это заявление Берлиоза восходит к следующим словам Р. Виппера: «Ни в догматах, ни в обрядах, ни в морали христианство не дает ничего нового» («Возникновение христианства»).
Тезис Виппера, очевидно, повторялся мифологистами не один раз, он выглядит затертым — при всей своей сомнительности. Но Булгаков, по моему мнению, читал «Возникновение христианства»: Берлиозовы слова об ацтекском божке слишком уж характерны. Эта метка позволяет предположить еще одну, чрезвычайно важную параллель.
Подытоживая критический анализ Евангелия, Виппер высказал мысль, созвучную с замыслом Булгакова: «Не надо обманываться относительно ценности этих исторических и географических данных: они взяты из вторых и третьих рук, они не больше как
В наиболее общем виде эта формулировка стала литературной программой Булгакова. Историко- литературную концепцию Виппера он принял целиком.
Итак, автор «Мастера и Маргариты» ведет полемику с мифологистами через Берлиоза. Полемика достаточно странная: с одной стороны, она уважительна — слишком много заимствовано у противника. С другой стороны, она предельно язвительна, она убийственна — делегат противника высмеивается, уничтожается и в переносном, и в буквальном (по действию романа) смысле. Секира вздымается и отрубает ему голову…
В этом стоит разобраться. Для начала выскажу предположение, что Берлиоза совершенно не интересуют воззрения той или иной христологической школы. Для него работы Древса и Виппера — всего лишь удобный инструмент. Ведь если разобраться: в чем суть спора Воланда с Берлиозом? Ответ заранее, даже услужливо предложен Булгаковым: спор якобы идет об историчности Иисуса Христа. Одна сторона (Берлиоз) упорно говорит, что его не было, другая сторона (Воланд) столь же упорствует в противном. Но простите — это с самого начала буффонада! На стороне Бога выступает дьявол, да к тому же литературный дьявол. А по сути дела — из Воландова рассказа отнюдь не вытекает, что тот Христос, которого почитает христианская церковь, существовал. Одна серия легенд заменена другой серией, заменена с дьявольским остроумием: приняты все условия игры, выставленные противником. На Евангелия нельзя ссылаться как на исторический источник? Так и сделаем, опровергнем Евангелия… Древние мифы вас смущают? Отменим и мифы, даже еще интересней будет! Чудес, говорите, не бывает? Обойдемся без чудес. Флавий, Тацит, Филон о Христе не упоминали? Так… Но о Пилате писали? Напишем о Пилате — вот, извольте…
Булгаков непоколебимо серьезен лишь в одном: идея добра — важнейшая из всех идей; начетническая непримиримость настолько отвратительна, что даже дьяволу надоела. Но это — вне рамок полемики, вернее — в ее поверхностном, очевидном слое. А глубже он работал как серьезный мыслитель, понимающий, что конфессиональную религию не следует путать ни с этикой, ни с наукой. И как пример показал, что любая интерпретация Евангелий вообще и личности Иисуса в частности может отвечать — при желании — христианской этике. Он создал нового Иисуса-Иешуа, неуязвимого для начетнической критики, которого безбожник воспринимает как человека, но верующий, в особенности современный, может воспринять и как богочеловека. Булгаков сообщил всем, кто в состоянии его понять, что в споре с верованием неприменим научный метод, неприменимы логические объяснения, разрушающие отдельные элементы веры, — в конце концов сегодня возможна вера в Бога без веры в Христа, и в Христа — без веры в Бога, и даже в сатану — без них обоих.
Здесь проходит граница между Берлиозом и мифологистами. Они были учеными, они занимались Христом как личностью, не интересуясь особенно Богом. А Берлиоза в конечном итоге занимала одна тема: доказательства несуществования Бога, тема сугубо пропагандистская.
Мифичность или историчность Иисуса из Назарета в данном случае — точка схода, модель проблемы в целом. Булгаков как бы говорит: легенду о Христе нужно и можно исследовать, как это и делали поколения ученых — исторической науке вышла немалая польза. Но доказывать верующим, что Христа не было, — бессмысленно, ибо вера опирается не на логику и разум, а на традиции.
Иными словами, разглагольствования Берлиоза недостойны образованного человека и глубоко непрактичны [94]. К сказанному надо добавить, что в современной христианской идеологии личность Христа далеко не имеет того значения, что два века назад или тем более восемнадцать веков назад. Изменились духовные потребности, накопилась интегральная традиция. В древности идея бога-человека, погибшего позорной рабской смертью, была кровно дорога рабам, крепостным — всем, кого социальная система третировала как не-людей (рабов) или полу-людей (крепостных). Для них Христос воплощал идею равенства всех людей перед Богом, а через него — всеобщего равенства [5], [6]. Рассказ о его гибели воспринимали как доказательный потому, что каждый униженный отождествлял себя с Человеком. Раб становится человеком, а не «говорящим орудием», как определял его Аристотель… Но в XIX–XX веках, когда идеи всеобщего равенства и братства стали аксиоматичными, эта сторона культа отступила на второй план (хотя и не могла исчезнуть совсем, ибо неравенство людей пока сохраняется). Современный верующий, в особенности же интеллигентный, менее болезненно воспринимает речи о мифичности Христа. Сегодня центр тяжести сместился к идеям добра, интуитивно связываемым с лозунгом всеобщего равенства, и даже церковные каноны потихоньку стали сдвигаться в ту же сторону.
Это — о непрактичности. Что же касается логики, приличной образованному человеку, то неумно доказывать отсутствие
Берлиоз говорит: «В области разума никакого доказательства существования бога быть не может» (с. 429). Но если в данной области нет доказательств, то в ней же нет и опровержений. А Берлиоз не стесняется опровергать, и Воланд дает ему «седьмое доказательство» из области иной — отрезает голову.
Берлиоз знает, что логика разума не может применяться в чужой области, и все-таки применяет ее,