нет.
Я был отбросом, который каждый топчет, и собственная моя злоба прибавлялась к злобе судьбы. Я накликал несчастье на свою голову и теперь околевал; я был один, я был подлецом. Я запретил предупреждать Эдит. В ту минуту я почувствовал в себе черную дыру, ясно понимая, что никогда больше не смогу обнять Эдит. Всей своей нежностью я призывал детишек — они не придут. Теща и старуха служанка были рядом: у той и другой была написана на морде готовность омыть труп и подвязать челюсть, чтобы рот не открывался смехотворно. Я делался все раздражительнее; теща вколола мне камфару, но игла оказалась тупой, мне стало очень больно; это был пустяк, но я ведь и не мог больше ждать ничего, кроме этих мелких мерзостей. А потом все исчезнет, даже боль, и боль была последним, что еще оставалось во мне от суматохи жизни… Я предчувствовал что-то пустое, что-то черное, что-то враждебное, гигантское… а меня уже нет… Пришли врачи, я не выходил из прострации. Они могли слушать или щупать все, что хотели. Я был теперь способен лишь выносить страдание, отвращение, подлость, выносить дольше собственного ожидания. Они почти ничего не сказали; они даже не попытались добиться от меня каких-либо бесполезных слов. Наутро они вернутся, но я должен сделать самое необходимое. Я должен послать жене телеграмму. У меня больше не было сил отказываться.
В комнату проникало солнце, оно освещало прямым светом ярко-красное одеяло моей кровати, обе створки окна были распахнуты. В то утро в своей квартире, открыв окна, громко пела актриса оперетты. Несмотря на прострацию, я узнал арию Оффенбаха из «Парижской жизни». Музыкальные фразы катались и взрывались счастьем в ее молодом горле. Это было:
В моем состоянии я думал, что слышу иронический ответ на вопрос, который вертелся у меня в голове, ведя к катастрофе. Шальная красавица (я раньше замечал ее и даже желал) продолжала петь, видимо, воспарив в ликовании:
Ныне, когда я это пишу, от острой радости кровь ударила мне в голову, такая безумная, что самому хочется петь.
В тот день Ксения, в отчаянии от моего состояния, решившая хотя бы провести ночь рядом со мной, вот-вот должна была войти в эту залитую солнцем комнату. Я слышал шум воды, доносившийся из ванной. Девушка, возможно, не поняла моих последних слов. Я об этом не жалел. Я предпочитал ее теще; по крайней мере, имею я право немного развеяться за ее счет… Останавливала мысль: возможно, мне придется попросить у нее судно; наплевать на ее отвращение, но было стыдно за себя; дойти до того, что делать это в кровати, с помощью красивой женщины… да еще и вонь… просто не было сил (в тот момент смерть была мне омерзительна и даже страшна; а ведь я должен был бы ее желать). Накануне вечером Ксения вернулась с чемоданом, я поморщился и что-то проворчал сквозь зубы. Я делал вид, что дошел до предела, что слова не могу вымолвить. В раздражении я даже стал ей отвечать, гримасничая еще более откровенно. Она ничего не заметила. И вот с минуты на минуту она должна войти: воображает, что для моего спасения требуются заботы влюбленной женщины! Когда она постучала, я уже сумел сесть (казалось, наступило временное облегчение). Я ответил: «Войдите!» — почти нормальным, далее немного торжественным голосом, словно играл роль.
Увидев ее, добавил чуть тише, трагикомическим тоном разочарования:
— Нет, это не смерть… это лишь бедная Ксения…
Прелестная девушка посмотрела на своего мнимого любовника вытаращенными глазами. Не зная, что делать, упала на колени перед кроватью.
Она воскликнула негромко:
— Ну почему ты такой жестокий? Мне так хочется помочь тебе выздороветь!
— А мне пока хочется только одного, — сказал я с условной любезностью, — чтобы ты помогла мне побриться.
— Ты, наверное, утомишься? Разве ты не можешь остаться как есть?
— Нет. Небритый покойник — это некрасиво.
— Зачем ты хочешь причинить мне боль? Ты не умрешь. Нет. Тебе нельзя умирать…
— Вообрази, что я испытываю, ожидая… Если бы каждый заранее об этом думал… А когда я умру, Ксения, ты сможешь целовать меня как хочешь; я больше не буду страдать, я не буду мерзким. Я буду принадлежать тебе целиком…
— Анри! Ты причиняешь мне такую страшную боль, что я не знаю, кто из нас двоих болен… Знаешь, умрешь не ты… я в этом уверена… а я, ты мне вбил смерть в голову, и, кажется, она уже никогда не выйдет.
Прошло немного времени. На меня наплывала рассеянность.
— Ты права. Я слишком утомлен, чтобы бриться сам, даже с чужой помощью. Надо позвонить парикмахеру. Не сердись, Ксения, когда я говорю, что ты сможешь меня целовать… Я говорил как бы про себя. Знаешь, у меня порочное влечение к трупам…
Ксения, все еще стоя на коленях в шаге от кровати, с диким видом смотрела на мою улыбку.
В конце концов опустила голову и тихо спросила:
— Что это значит? Умоляю, ты все сейчас мне должен сказать, потому что мне страшно, очень страшно…
Я смеялся. Я расскажу ей ту же историю, что я рассказывал Лазарь. Но сегодня все гораздо причудливей. Внезапно я вспомнил о своем сне; в озарении вновь возникло все, что я в жизни любил, — как бы кладбище с белыми надгробьями под лунным светом, под призрачным светом; а на самом деле это кладбище было борделем; кладбищенский мрамор оживал, в некоторых местах он был
Я посмотрел на Ксению. Я подумал с детским ужасом:
Ксения явно страдала. Она произнесла:
— Говори… сейчас… говори… мне страшно… я с ума схожу…
Я хотел говорить и не мог. Я выдавил из себя:
— Тогда нужно рассказать тебе всю мою жизнь.
— Нет, говори… только скажи что-нибудь, но не смотри на меня молча…
— Когда умерла моя мать…
(Больше не было сил говорить. Вдруг вспомнил: я побоялся сказать Лазарь «моя мать», я стыдливо произнес: «одна пожилая женщина».)
— Твоя мать?.. Говори…
— Она умерла днем. Я ночевал у нее вместе с Эдит.
— Твоей женой?
— Моей женой. Я без конца плакал и кричал. Я… Ночью я лежал рядом с Эдит, которая спала…