— Да ничего: ты говорил по-французски…
Успокоившись столь же быстро, как испугался, он тоже стал смеяться. Но больше уже не кричал. Он даже перестал говорить со мной презрительным тоном. Мы дошли до кафе и уселись за отдаленный столик.
Он объяснял:
— Сейчас ты поймешь, почему не нужно нападать на тюрьму. Это ничего не даст. Лазарь хочет устроить налет на тюрьму не потому, что это полезно, а ради своих убеждений. Ей отвратительно все, что напоминает войну, но она ведь сумасшедшая, она, несмотря ни на что, — за непосредственное действие, и она хочет совершить налет. Я предложил напасть на склад оружия, но она и слушать об этом не желает, потому что, по ее словам, это означает опять смешивать революцию с войной! А ты не знаешь местных. Вообще-то они замечательные, но только чокнутые: они ее слушают!..
— Ты не сказал мне, почему не стоит нападать на тюрьму.
Честно говоря, меня завораживала мысль напасть на тюрьму, и я находил правильным, что рабочие прислушиваются к Лазарь. Отвращение, которое мне внушала Лазарь, вдруг испарилось. Я думал: она — труп, но она единственная понимает; и испанские рабочие тоже понимают Революцию…
Мишель продолжал объяснять, убеждая самого себя:
— Это очевидно: тюрьма ничего не даст. Что прежде всего необходимо — так это найти оружие. Надо вооружить рабочих. Какой смысл в движении сепаратистов, если оно не дает рабочим в руки оружия. Недаром каталонские власти способны провалить все дело, потому что они дрожат при мысли вооружить рабочих… Это же ясно. Прежде всего надо атаковать склад оружия.
Мне пришла в голову другая мысль: все они помешались. Я снова начал думать о Дирти; я умирал от усталости, тоска снова наваливалась.
Я рассеянно спросил Мишеля:
— А что за склад оружия?
Казалось, он не слышал моих слов.
Я настаивал; тут он не знал, что ответить; вопрос встает сам собой, и даже очень затруднительный, но ведь он-то не местный.
— Ну а у Лазарь дело продвинулось дальше?
— Да. У нее есть план тюрьмы.
— Может, поговорим о чем-нибудь другом?
Мишель ответил, что скоро уже уйдет.
Какое-то время он сидел спокойно и ничего не говорил. Потом начал опять:
— Думаю, все плохо кончится. Всеобщая забастовка назначена на завтрашнее утро, но все пойдут порознь, и их сомнет гражданская гвардия. Кончится тем, что я сам поверю в правоту Лазарь.
— Как это?
— Да. Рабочие никогда не объединятся; они позволят с собой расправиться.
— А нападение на тюрьму невозможно?
— Откуда я знаю? Я ведь не военный…
Я был измучен. Два часа ночи. Я предложил Мишелю встретиться в баре на Рамбле. Он сказал, что придет, когда все прояснится, часов так в пять. Я чуть было не сказал ему, что напрасно он противится плану нападения на тюрьму… Но с меня было достаточно. Я проводил Мишеля до подъезда, у которого поджидал его и где оставил машину. Нам больше нечего было друг другу сказать. По крайней мере, хорошо, что я не столкнулся с Лазарь.
Я тотчас же поехал на Рамблу. Оставил машину. Пошел в barrio chinoх[99]. Я не охотился за девками; barrio chino был всего лишь средством убить время ночью, часика на три. В это время я мог послушать андалузские песни, исполнителей канте хондо36. Я был выведен из себя, возбужден; возбужденность канте хондо только и могла согласоваться с моим лихорадочным состоянием. Я вошел в какое-то жалкое кабаре; когда я входил, на маленькой эстраде выставляла себя почти бесформенная, с бульдожьей мордой, блондинка. Она была почти голой: цветастый платок вокруг поясницы не скрывал очень черного лобка. Она пела и двигала животом. Едва я сел, как подсела другая девка, не менее мерзкая. Пришлось выпить с ней стаканчик. Было много народу, примерно той же категории, что и в «Криолье», но, пожалуй, погнуснее. Я притворился, что не знаю испанский. Только одна девица была хорошенькая и молодая. Она посмотрела на меня. Ее любопытство похоже было на внезапную страсть. Вокруг нее сидели какие-то мордастые и грудастые матроны в грязных шалях. К девице, которая на меня смотрела, подошел паренек, почти мальчик, в тельняшке, с завитой шевелюрой и накрашенными щеками. Вид у него был диковатый; он сделал неприличный жест, расхохотался и сел за дальним столиком. Вошла, неся корзину, сгорбленная, очень старая женщина в крестьянском платке. На эстраде уселись певец и гитаристки; несколько гитарных тактов, и певец запел… очень приглушенно. А я было испугался, что он станет, подобно другим, терзать меня криками. Зал был довольно большой; на одном конце — девки, рядком, в ожидании партнеров; они будут танцевать, как только закончатся песни. Девки были молоденькие, но уродливые, в плохоньких платьях. Худые, недокормленные; одни дремали, другие глупо ухмылялись; третьи вдруг начинали плясать чечетку на эстраде. При этом они выкрикивали «оле!», но никто не отвечал. У одной из них, в бледно-голубом полувылинявшем платье, было тонкое, бледное лицо под спутанными волосами; ясно было, что через несколько месяцев она умрет. Мне хотелось не заниматься собою, по крайней мере какое-то время; хотелось заниматься другими и чувствовать, что каждый из них, под своей черепушкой, живет. Должно быть, с час я молча наблюдал, как ведут себя мне подобные существа в зале. Потом я пошел в другое заведение, куда более оживленное. Молодой работяга в блузе кружился с девицей, одетой в вечернее платье. Из-под платья высовывались грязные бретельки сорочки; тем не менее девица была соблазнительна. Кружились и другие парочки. Я быстро решил уйти. Я не способен был вынести долгого мельтешения.
Я вернулся на Рамблу, купил иллюстрированные журналы и сигареты. Было около четырех утра. Сидя на террасе кафе, я перелистывал журналы, ничего в них не видя. Я старался ни о чем не думать. Это не удавалось. Во мне поднималась какая-то бессмысленная пыль. Хотелось вспомнить, какой в реальности была Дирти. В память смутно вплывало что-то невозможное, ужасное, а главное — чуждое. Через минуту я уже по-детски воображал, как пойду с нею обедать в портовый ресторан. Мы будем есть всякие острые блюда, которые я так люблю, а потом пойдем в отель: она заснет, я — у ее изголовья. Я был так утомлен, что одновременно думал о том, как буду спать рядом с нею, в кресле, или даже лежа в кровати; как только она приедет, мы оба заснем. Очевидно, то будет дурной сон. Еще была всеобщая забастовка: большая комната со свечой и нечем заняться, пустынные улицы, столкновения. Скоро придет Мишель, и я должен от него избавиться как можно быстрее. Не хотелось ничего больше слышать. Хотелось спать. Я пропустил бы мимо ушей самые важные слова. Мне надо было заснуть, прямо не раздеваясь, все равно где. Я неоднократно засыпал на стуле. Что делать, когда приедет Ксения? В начале седьмого пришел Мишель, говоря, что Лазарь ожидает его на Рамбле. Он не мог присесть. Они так и не договорились. Он был столь же рассеян, как и я. И, подобно мне, не желал болтать; он был сонный, разбитый.
Я тут же сказал ему:
— Я пойду с тобой.
Брезжил день. Небо было бледным, звезды исчезли. Люди сновали туда-сюда, но Рамбла казалась какой-то ирреальной: со всех платанов раздавалось оглушительное птичье пение; ничего более неожиданного я никогда не слыхал. Я увидел, что под деревьями ходит Лазарь. Она шла к нам спиной.
— Не хочешь поздороваться с нею? — спросил Мишель.
В эту секунду она повернулась и пошла к нам, как и раньше, вся в черном. Я на секунду подумал: не самое ли это человечное существо, какое я встречал? И в то же время это ко мне приближалась гнусная крыса. Я не должен был убегать, и это было нетрудно. В самом деле, я чувствовал себя отсутствующим, глубоко отсутствующим. Я только сказал Мишелю: