сражались с фашистами на баррикадах в Вене. Они пели революционные песни, и на их лицах была радость от того, что они теперь на родине социализма. Их окружали толпы москвичей.
Потом Кривицкому пришлось признать, что Волынский был прав. Не в том, что эти люди были шпионами, а в том, что они оказались в тюрьме. И обдумывая этот разговор, Кривицкий пришел к выводу, что «Волынский прекрасно знал о том, как работает созданная Сталиным машина». А об отношении Сталина к Коминтерну он писал: «Сталин всегда был абсолютно циничен по отношению к Коммунистическому Интернационалу и его нерусским деятелям».
Сам Кривицкий в страшном 1937-м бежал на Запад, в 1940-м издал в Лондоне книгу «Я был агентом Сталина», где и рассказал об этом эпизоде [348]. В том же году его «достали». Он был убит агентами того управления, которое возглавлял Волынский.
Так что руководители ОГПУ еще в 1934 г. понимали сверхсекретные установки об отношении к иностранным революционерам, оказавшимся в СССР. Пусть даже не прямые указания, а настроение, исходившее от Сталина и его ближайшего окружения. Роль Коминтерна в сталинские времена оказалась совсем не такой, как при Ленине.
«Можно ручаться, что победа коммунистической революции во всех странах неминуема… победа Коммунистического Интернационала во всем мире и в срок не чрезмерно далекий — эта победа обеспечена» [349]. Так говорил Ленин в марте 1920-го в связи с первой годовщиной Коминтерна. Тогда созданный в Москве Коминтерн казался организатором мировой пролетарской революции. Потом, в конце 1929-го, когда разразился мировой экономический кризис, эти надежды чуть блеснули снова — и угасли.
В 1936 г. Сталин, отвечая американскому корреспонденту на вопрос о мировой революции, сказал, ничтоже сумняшеся: «Таких планов и намерений у нас никогда не было» [350].
Для Сталина и его окружения Коминтерн был «поставщиком кадров для ведения подрывной и разведывательной работы» [351]. В узком кругу Сталин говорил о нем презрительно и насмешливо.
Коминтерн был создан не Сталиным, и он никогда не считал его своим детищем. Не доверяя никому вообще, Сталин особенно недоверчиво относился к советским людям, которые общались с иностранцами, пусть и по долгу службы. А Коминтерн возглавляли те, кого он считал своими врагами: Зиновьев, Бухарин. Уже расправившись с ними, он сказал Георгию Димитрову (11 февраля 1937 г.): «Вы все там, в Коминтерне, работаете на руку противника» [352].
Готовился даже специальный процесс над руководителями Коминтерна. Их намеревались обвинить в троцкизме и в шпионаже в пользу иностранных разведок. Материал собирался на Гарри Поллита, Жака Дюкло, Вильгельма Пика, Вальтера Ульбрихта, Мао Цзэдуна, Чжоу Эньлая, Лю Шаоци, Клемента Готвальда, Антонина Запотоцкого и других лидеров крупнейших компартий. И на самого генерального секретаря Коминтерна — Георгия Димитрова [353]. Этот процесс не состоялся, но в 1937 г. Коминтерн в его прежнем виде перестал существовать.
Теперь, оглядываясь на те годы, совершенно очевидно, что с укреплением Сталина у власти Коминтерн был обречен. Обречены были и те, кто связал с ним свою судьбу.
Но почему далеко не все коминтерновцы видели эту обреченность? А если и увидели, то слишком поздно?
С трибун партийных съездов и в газетах шла шумная кампания поддержки этих иностранных коммунистов. Радиостанция, вещавшая из Москвы, называлась «Радиостанция Коминтерна». Многочисленные коминтерновские учреждения занимали прекрасные здания в центре Москвы. Улица, ведшая от Кремля к Арбату, по которой ездил Сталин и другие партийные вожди, называлась улицей Коминтерна. Три языка пламени на зажиме пионерского галстука и на пионерском значке символизировали III Интернационал.
Удивляться ли, что всему этому верил даже такой человек, как Кривицкий, хотя по роду своей работы он прекрасно разбирался в многоступенчатости реальной политики и ее несоответствии с пропагандой.
Что уж говорить о работниках Коминтерна! Верили в свою миссию — нести по всему миру идеи коммунизма, идеи мировой революции.
Лев Копелев в своих воспоминаниях показал внутренний мир этих людей, которые «даже в самых сокровенных мыслях» отождествляли себя с партией и готовы были «подчиниться самой суровой дисциплине, самой взыскательной цензуре». Назвав своим воспоминания «И сотворил себе кумира», он, разумеется, уже через много лет, дал себе прежнему, и таким же, каким он был, такую оценку: «Покорность всеохватному партийнодержавию не только оскопляла мысли и души верноподданных партийцев, но, в конечном счете, вела к исчезновению самой партии» [354].
Сын Иосифа Пятницкого писал о своем отце: «Работая в Коммунистическом Интернационале, от жизни собственной страны он был оторван. Он лучше знал ситуацию в любой стране, положение в каждой зарубежной компартии, лично знал там всех партийных функционеров. А об обстановке в Советском Союзе судил по страницам прессы» [355].
Вряд ли сотрудники Коминтерна действительно так уж хорошо знали реальное положение в других странах, да и подлинную обстановку в других компартиях. Но что сам род их работы заслонял от них положение в собственной стране — это верно. «Окно в мир можно закрыть газетой», — говорил Станислав Ежи Лец.
В 1937 г. в коминтерновских учреждениях в Москве находились всего четыре южноафриканских коммуниста. Троих из них отправили в ГУЛАГ, двоих там вскоре расстреляли. Третий умер от истощения и болезней. Четвертая — это была женщина — каким-то чудом уцелела. Ее звали Бетти дю Той, но в Москве она жила под фамилией Дэвидсон.
А.Б. Давидсон говорил с ней в 1993-м и в 1994 г. в Кейптауне и Йоханнесбурге. Правда, только по телефону: она уже была тяжело больна. Оказалось, что пробыв в Москве полтора года (уехала 31 декабря 1937-го), она так ничего и не поняла в происшедшем. Те события не дошли до ее сознания.
На вопрос, что она делала в Москве, — ведь в КУТВе, куда ее прислали учиться, большинство лекционных курсов тогда уже отменили, потому что преподавателей арестовали или уволили, — она ответила, что ходила в Коминтерн читать английские и южноафриканские газеты. Попытку Давидсона высказать свою точку зрения на те события тут же пресекла. При первых же словах перебила, не дала даже говорить. Это в 1994-м! Как же прочно сидела в ней коминтерновская закваска!
Барбара Хармел, дочь Майкла Хармела, известного деятеля южноафриканской компартии, рассказывала Давидсону, как ее мать, Рэй Адлер, отнеслась к аресту в Москве Лазаря Баха. Она любила его, буквально боготворила, ждала, что он вернется из Москвы и они поженятся. То, что произошло, было для нее трагедией. В виновность любимого она не верила. Но и сталинский режим не стала винить. Даже оправдывала. Говорила дочери: «Революция — такое великое свершение, в котором, что поделать, неизбежны и ошибки».
Рэй Саймонс, старейшая южноафриканская коммунистка, говорила, как она была счастлива, прочитав в 1936 г. сталинскую конституцию. Она сочла ее лучшим документом в истории человечества, поверила каждому ее слову. И по три раза в неделю выступала тогда на митингах и собраниях, рассказывая, какой счастливой жизни добились советские люди.
Такие, как Рэй Саймонс, семья Бантингов, Рэй Адлер, шли на жертвы. Эти белые южноафриканцы могли бы пользоваться всеми привилегиями, которые давал в Южной Африке белый цвет кожи. Да и вообще они не принадлежали к бедноте. Им было что терять. А они из-за своих убеждений сидели в тюрьмах. Когда оказывались перед выбором: отречься от своих взглядов или эмигрировать, выбирали второе. Бросали все имущество и оказывались на многие годы на чужбине.