вечером возвращались с пятеркой, червонцем навара… Здесь и отпускники в костюмах с чемоданами. Здесь — геологи, геодезисты, изыскатели, рыбаки и охотники дожидаются рейса дальше на север. Туристы с гитарами и котелками на рюкзаках, непонятные личности, кружащие по Союзу в поисках лучшего. Лучшей доли, как тогда говорили… Больно было вспоминать всех этих механиков, техников, радистов, метеорологов, диспетчеров. Где они все, куда исчезли… Где самолеты, которые приземлялись и взлетали, приземлялись и взлетали… Пилоты, стюардессы…
Все исчезли, превратились в призраки, бродили беловатыми сгустками по пустому зданию, колыхались под стендами с расписаниями рейсов и правилами, пестрым плакатом “Москва — столица СССР”, пытались достать “Правду” из газетного автомата. В давным-давно запертых, не нужных теперь складах и ангарах что-то позвякивало, подлесок возле полосы вдруг начинал трепетать, будто по бетонке пробегал самолет… Не обладающий особым воображением, Шулин чувствовал в эти моменты почти ужас и потому, если уж начинало прошлое мучить, старался направлять воспоминания на недавнее. Хотя какое оно недавнее, — двенадцать лет как прекратились самолетные рейсы и аэропорт умер, семь лет как похоронен — выбыл из реестра и навигационных карт. Нет его теперь по документам, не знают о нем пилоты, кроме нескольких старожилов, которые все еще, каждый раз как в последний, поднимают свои морально устаревшие (хм, модное выражение) “Аннушки” в оставшихся семи аэропортах республики. В семи из почти двадцати.
А что Шулин? Он делал все возможное, чтобы могила его аэропорта не исчезла. Пусть уж могила, но не пустое место.
Несколько раз в неделю Шулин приезжал, приходил туда и что-нибудь делал. Сгребал снег с вертолетного квадрата, а если оставались силы — с полосы то лопатой, то скребком, то при помощи “уазика” (приспособил укреплять на бампере лист жести), иногда, во время больших снегопадов, трактор давала администрация поселка. Был трактор и в распоряжении Шулина, но только по документам — на самом деле рассыпался еще в начале двухтысячных… Занимался зданием, неумолимо ветшающим, убирал с территории появляющийся и появляющийся мусор; когда стало ясно, что скоро металлическое оборудование, не используемое для приема и отправки вертолетов, превратится в груду ржави, сдал его. Не из-за денег даже, а чтоб не видеть, как разрушается некогда ценное.
И во время работы становилось светлее, легче, а стоило отвлечься — и воспоминания заливали душу горькой мутью.
3
В девяносто девятом, осенью, Алексей Сергеевич получил приглашение на нерадостное торжество — начальник авиаотряда уходил на пенсию и звал на прощальный банкет.
Сезон вертолетных рейсов еще не начался, срочных дел не было, и Шулин отправился в Печору. Плыл на теплоходике “Посейдон”, свежеокрашенном, но все равно откровенно старом, кривоватом, ползающем вверх-вниз по рекам еще с шестидесятых годов.
Сперва быстро спустились по Изьве в Печору, а потом медленно двинулись вверх по течению. Весь световой день ушел на преодоление двухсот с небольшим километров. А на Ан-24 можно было за сорок минут добраться, на Як-40 так и вообще за двадцать с небольшим. На разогрев, взлет и посадку времени больше уходило, чем на сам полет…
Все пятьдесят шесть пассажирских сидений на теплоходе были заняты; люди дремали, маялись от безделья (читать или еще чем-то заниматься было холодно), курящие то и дело выходили на палубу покурить и возвращались продрогшие, долго дергали плечами, терли синеватые скулы. Какая-то старушка, севшая в Кипиеве, временами начинала плакать — сильно болел живот, ехала в город на обследование.
— Обследуют и назад отправят, — стонала. — И опять здесь столько времени мучиться…
Ей сочувствовали, заверяли, что положат в больницу, подлечат. Правда, искренней уверенности в этих заверениях не слышалось.
Шулин устроился у окна, закутавшись в бушлат, подняв воротник. Смотрел на тянущийся берег. Густой, но чахлый лес, иногда разбавленный домишками и пустошью. Большинство домишек нежилые, да и не домишки уже, а трухлявые срубы. Селились когда-то люди, давали название месту, плодили детей, проживали свои жизни; поколения сменялись поколениями. Где-то десятки поколений, где-то два-три. И теперь почти везде снова безлюдье. Лет через двадцать срубы окончательно превратятся в прах, пустоши — бывшие огороды и пашенки — зарастут деревьями,
и — никаких следов человеческой деятельности, положенных сил, пролитого пота.
Судя по всему, рано или поздно и его Временный тоже обезлюдит. И то, что сейчас население растет, не радует: люди бросают поселения севернее, бегут сюда, а потом побегут и отсюда. И останется когда- нибудь в республике Сыктывкар, Ухта, может быть, Печора, Усинск (пока нефть не выкачают) и десяток станций между ними. В Воркуту будут вахтовым методом наезжать, да и то вряд ли — всё чаще говорят, что уголь там добывать нерентабельно…
Чтоб отвлечься, Шулин стал представлять, как встретится с Михаилом Егоровичем, уходящим на пенсию командиром отряда, как выпьют с ним, поговорят. Да-а, заслуженный отдых…
Сколько ему? Он и тогда, в восемьдесят первом, когда Шулин приехал в Печору после техникума, был уже в возрасте, а теперь-то… Хотя вряд ли так уж много по нынешним меркам, мог бы наверняка еще поработать. Мог бы, если бы не последние события — за предыдущие два года авиаотряд почти рассыпался. Конечно, люди понимают, что кризис, денег нет, новой техники нет, ничего вдруг не стало, что вся Россия превращается в руины, но все-таки скорее всего Михаила Егоровича винят. Он — начальник. А хороший начальник должен быть всемогущ.
Шулин поморщился от этой очередной мрачной мысли, снова заставил себя думать о другом. Хотел вызвать радость тому, что скоро, уже скоро встретится с теми, с кем столько лет делал одно дело, был связан нитями рейсов, кому передавал через летчиков документы, связывался по рации, но лично встречался редко. И вот в кои веки соберутся за одним столом, поднимут рюмки… Усмехнулся, вспомнив, за что будут пить. Почти поминки.
Успел к окончанию торжественной части.
Со сцены актового зала авиаотряда говорили хорошие, теплые слова о Михаиле Егоровиче, благодарили за годы, отданные гражданской авиации, за воспитание целой плеяды пилотов, технических специалистов… Да, говорили много душевных слов, но они не могли разбить грусти и обреченности. И говорившие, и сидевший за заваленным цветами и ценными подарками столиком виновник торжества знали, держали в голове, что все достижения прошлых десятилетий проваливаются в яму новой разрухи — разрухи, которая в сотни раз печальней первобытной дикости.
В зале были начальники аэропортов из многих городов, сел и поселков республики — Брыкаланск, Синегорье, Кипиев, Нерица, Усть-Щугор, Усть-Лыжа, Усть-Воя, Усть-Цильма, Мутный Материк, Усинск, Вуктыл, Комсомольск-на-Печоре, — но почти все эти аэропорты уже были закрыты. И хоть теплилась надежда, что их откроют, но недаром же говорится: надежда умирает последней.
На сцене Михаил Егорович отмалчивался — так, сдержанно благодарил, кивал, обнимал коллег. Но когда перебрались в ресторан, расселись за выставленными буквой “П” столами и выпили под грустно- торжественные тосты несколько рюмок, бывший командир поднялся и заговорил своим хрипловатым, грубоватым голосом:
— Спасибо, товарищи, что собрались. Я вас позвал не для того, чтоб слушать от вас речи о себе… Какой, мол, чудесный я был человек, строгий, но справедливый начальник… Нет, не для этого… хочу прощения у вас попросить. Многих из вас, а может, и всех встречал я в отряде, кого двадцать лет назад, кого десять… Встречал и отправлял в медвежьи углы, чтоб вы делали их не медвежьими. Многие отработали положенный срок и уехали, а вы вот остались… Есть и местные уроженцы, и у вас прошу прощенья… В Усть-Цильме вот староверы прятались, прятались, а мы на них весь наш мир своими самолетами… Кажется иногда, что лучше бы уж было, как раньше, как при царе-горохе — олени,