— Да-а, — заговорил Кешка быстро, — окаянный-то окаянный, а драться-то с ним… не больно того. Они приёмы какие-то особенные знают… Они не просто ударят, а так ударят, что в самую жилу тебе попадут. Тут ты и сядешь!
— Это бойскаутская выучка, — сказал я. — Это называется — дать нокаут. Я читал.
— Ты у нас начитанный, — ответил Женька и глубже надвинул малахай. — А я сам придумал, что делать. Я вот кошку принесу.
— Правильно, Женька. Кошка-то небось покрепче ихнего нокаута…
— А сегодня без кошки поучим, — сказал Женька. — Чтоб не заедались.
Мы снова потащили воду вверх по Алтайской.
Четверо салазок звонко скрипели в снегу.
— Жень, а Жень! — крикнул Кешка. — Вчера меня нэпачиха Бородкина дрова звала пилить. Пойдём, а?
— А много ли пилить?
— Да возок будет, однако.
— Торговался?
— Не-е. Я, Жень, сказал, что пойдём. Сам Бородкин-то голубятник, — может, голубка уступит… Я так и сообразил, Жень. Ладно?
— Он уступит! — проворчал Женька. — Такая жила уступит, дожидайся… Ну, да всё равно сходим. Как-никак голубей заводить надо.
И мы сразу заговорили о голубях, а за этим разговором и не заметили, как дошли до моего дома.
— Ну, ребята, ешьте скорей, да в школу. А то опять опоздаем! — крикнул я.
— Мы мигом! — прокричал Кешка.
— Смотри, Кольша, оденься потолще: драться придётся, — добавил Женька.
Женька Доброходов, Кешка, Мотька, я, Ваня Пименов и Саша Седых — мы все жили на Алтайских, почти что рядом.
Мотька и Кешка были коренными пимокатами: их отцы валяли пимы, и деды валяли пимы, и отцы дедов — тоже.
Женькин отец был не пимокат, а шорник[4].
Он выделывал чёрные бархатные овчины для барнаулок. Мотька, Кешка и Женька жили в домах, которые были поставлены ещё при их дедах, первых жителях Алтайских улиц. Ванёк Пименов был сын деповского рабочего; отец его ходил в промасленных штанах и куртке из чёрной кожи, он чинил в депо больные паровозы, а в комнате у него стоял длинный тёмный верстак и огромные холодные тиски. Отец Ваньки умел делать зажигалки, ключи и даже толстые замки для житниц.
А Саша Седых пришёл на Алтайские улицы с Урала, из Кыштыма. Пока отец Саши партизанил, семья его убежала сюда от белых. Саша любил вспоминать, как чуть не два месяца ехали они в теплушке и поезд останавливали в тайге то белые, то партизаны, как неделями стоял состав где-нибудь в глухой черни и пассажиры ходили за дровами для паровоза, а ребята искали кислицу и грибы в общий котёл. Обеды варили около состава на больших кострах. Разобранные пути ремонтировали сами. И так двигался поезд, как целый город, к Барнаулу — чуть не целое лето.
А я жил на Алтайских с самой германской войны, с тех пор, как отца убили на фронте.
Мы переехали из Москвы: там стало очень дорого. На одной из Алтайских была школа для взрослых. Мать моя была там учительницей. Подружились мы все на Алтайских улицах, и не случалось такого дня, чтобы мы не были вместе. Мы все шестеро работали и играли. В феврале мы делали корабли: из поленьев — пароходы, из жести — броненосцы. А весной, как только прямые переулки, пересекавшие Алтайские улицы, становились бурными и грязными речками, спускали по ним наш флот. Корабли мчались к соборной площади и плавали там по отражению белого каменного собора. Мы мечтали, что выстроим такой корабль, в котором можно будет спустить по самой площади Володьку.
Мы мечтали ещё, что когда-нибудь заведём лучшую голубятню во всём Барнауле. Мы каждый раз откладывали «на голубятню» из тех миллионов, которые зарабатывали на рынке у спекулянтов и нэпачей, — мы возили их лотки до дому или на вокзал или ходили пилить им дрова. Но голуби были дорогие, а голубиные деньги часто приходилось тратить то на тетрадки, то на карандаш или резинку.
Мы вместе, все в один год, поступили в школу. Весь учебный год мы только гуртом[5] ходили на уроки. Весной, когда на Алтайских разливалось настоящее болото, мы шли гуськом по деревянным мосткам и старались попасть след в след — так меньше налипала к сапогам грязь. Женька шёл всегда впереди, и след у него был самый большой. Сзади семенил Мотька.
Из школы возвращались мы тоже вместе. Конечно, ходили мы так не только потому, что были товарищами, а ещё и потому, что так легче было побить песталоцев или защищаться от них.
Драки с песталоцами всегда начинала наша шайка. Изо всех школьников мы были самыми злыми врагами песталоцев.
Наша первая советская трудовая школа стояла в самом центре Барнаула. Через весь фасад тянулись огромные золотые буквы: «Сооружено на средства Анны Ефимовны Бузовой». В этом доме помещались две школы: наша и школа имени Песталоцци[6]. В нашу школу надо было входить с чёрного входа, со двора. А ученики песталоццкой школы входили к себе через парадную стеклянную дверь, прямо с улицы. Школа имени Песталоцци была единственная платная школа в городе. Там учили старые учителя, из бывшей гимназии, из реального. Им и принадлежала школа имени Песталоцци.
У песталоцев были и простые ребята, но больше всего там училось детей нэпманов[7], домовладельцев, скупщиков и хозяев шорных и пимокатных мастерских. Никто из них не жил на Алтайских, на улицах кустарей-пимокатов и шубников.
— Пимокат с двадцатой Алтайской! — кричали песталоцы нашим ребятам. — Пимокат с двадцатой Алтайской!
— Нэпманские сыночки! Гадина — синяя говядина! Песталоцы — панталоцы! — отвечали мы им, и драки между нашей школой и песталоцами не прекращались. А раз школы наши помещались в одном здании, то драться было удобно: далеко ходить не приходилось.
В тот день мы долго проволынили с водой и подошли к школе самыми последними. Да, к счастью, первый урок оказался пустым, так что мы не опоздали. В классе каждый занимался чем хотел.
Около белой кафельной печки шла игра в чехарду, её у нас называли — козёл. Груда барнаулок, ушанок и рукавиц валялась за доской: козлы разгорячились и поскидали верхнее барахло. Другие ребята сидели не раздеваясь и играли на партах в крестики, ножички или повешенного.
Мы прошли к себе на «камчатку». Наши парты были самыми последними, и мы их сдвигали все три вместе. Каждый вечер сторожиха растаскивала парты по рядам, но каждое утро мы снова сдвигали их. Ничьи парты не были так искорябаны ножичками, как наши. Лучше всего играл в ножички Кешка, самый ловкий и увёртливый из нас. Он навострился втыкать ножик не только с какой-нибудь рюмочки или стаканчика, но даже с бровей, с губы и с макушки. Как победитель, он чаще всех забивал гвоздь, а проигравшие вытаскивали его зубами. Уж Кешка знал, куда забить гвоздь. Он придумывал самое трудное — забивал гвоздь в пол, в дерево, и даже в венцы помойки. Тащить гвоздь из помойки было очень противно, но ничего нельзя было поделать — играть, так уж играть по-насто-ящему.
Но сегодня мы не играли в ножички. Надо было обдумать, как лучше накласть песта-лоцам, надо было подговорить класс на драку.
— Первым делом, — сказал Женька, — надо Алексееву накласть… Нэпач проклятый… Отожрался так, что щёки нос растащили.
— А ещё, Женька, — добавил Мотька, — ещё Мерзлякову, да, Женьша? Тоже! Ходит в форменке, на ремне пряжка с буквами… Всегда наших ребят язвит.
— Взять бы ремень да пряжкой его по балде, — помечтал Женька. — Раз! Раз!
— Я так и сделаю, — подпрыгнул Кешка. — Уж я смогу…
— Я Алексееву накладу, Кешка — Мерзлякову, — распоряжался Женька. — А вы на других наседайте. Девчонок не трогать.