в изолированном крыле станции с кучей трупов. Они посылали к нам одного человека в спецкостюме, чтобы трупы убирать и докладывать, сколько осталось. Так он доложил, что все трупы убрал, а живых не осталось, а сам крыло запечатал, потому что входить побоялся, чтобы не заразиться. И оставил меня на двое суток в темноте и холоде, среди груды гнилого мяса. Я раньше просто не мог рассказать, а теперь, когда увидел его в лазарете бледного как кальмара, всего в трубках – как-то отпустило. Я не знаю, как Генка меня нашел, может, сразу заподозрил неправду, только времени не было проверить… Но, знаешь, Лен, несмотря на то, что Серега – очень нехороший человек, я боюсь, что мое неумение может его убить.
Я вообще стараюсь не думать. Вчера Маринка без сознания лежала, а я не знал, что делать. Обошел всех… в общем, ты знаешь, кое у кого из командиров, кто раньше слег, жар не спадает, и я посмотрел – в пролежнях прям ошметками мертвое мясо, потрескалось все, разлагается и пахнет трупом. Я когда мыл – думал, так надо. Я же не видел раньше, как заживо гниют. Я вообще лежачих не видел. А Маринка сказала, что им все уже, крышка. Говорит, надо «отпускать» – приготовила три шприца, а «отпускать» я должен… Ленк, я предполагал, что может так случиться, что мне нужно будет убивать, даже людей убивать. Но не думал что так. Как думаешь, что они вообще чувствуют? Ничего, наверное, потому что как же это можно чувствовать и гнить, как картошка в погребе.
Ладно, пора идти. Но я потом еще напишу, как только минута будет.
Теперь мы знаем, что за дрянь всех убила. Маринка все-таки чертовски умная девчонка, и жаль, что жизнь запихнула ее на этот вшивый планетоид. Возможно, сейчас копошилась бы на Земле в каком-нибудь НИИ, в лаборатории. А она тут. Но зато я теперь знаю, что, во-первых – не заражен, а во-вторых – что остальным отсюда не выбраться.
Я совершенно не ожидал того, что она скажет. А когда услышал, на меня как накатило – смеялся до слез. Маринка говорит, что это была истерика, но я так ржал, что ее некоторое время не слышал вообще, да и укол успокоительного себе сделать вряд ли смог, все тело судорогами сводило.
Помнишь, я все страдал, что на День донора один, позабыт-позаброшен. А теперь оказывается, что именно отсутствие для меня крови в банке и исключение из списков на День донора и спасло мою задницу, а иначе лежал бы я сейчас там со всеми. Потому как зараза была в пакетах с кровью. Когда новую сдавали, старую кровь заливали обратно, а вместе с ней и эту дрянь. По Маринкиным словам, такая штука, когда не активна, похожа на белок, который за группу крови отвечает, маскируется так. Ни один фильтр не выцепит. В первый час-два после того, как попадает в температурные условия 36–38 градусов, то есть в тело здорового человека или животного с нормальной температурой, начинает резко размножаться, а потом получившиеся вирусы закукливаются и ждут следующего пункта в карте благоприятных условий – радиации. Организм к этим кукушкиным яйцам, подкидышам, постепенно приобретает что-то типа иммунитета, то есть системы авторегуляции человека, который уже много месяцев на Жемчужине и давно заражен пассивной формой вируса, начинают эти закуклившиеся штуки опознавать и выводить, поэтому концентрация поддерживается небольшая. Зато те, кто прожил зараженным меньше полугода – на самом пике, просто начинены этими штуками, как киви семечками. Поэтому ребята нового призыва первыми и умерли.
Под воздействием радиации вирус просыпается, активизируется и в этой фазе атакуется антителами организма, которые, вместе с вирусом, выкашивают и эритроциты, а вирус тем временем доедает печень. И все это на фоне лучевой болезни дает то, что мы имеем. Эпидемию неопознанного космического дерьма. Лучше я объяснить вряд ли сумею, но что понял – то и попытался написать. Маринка думает, дрянь мог принести кто-то один, а потом, через девчонок-медичек или еще как, инфекция распространилась по базе. А я думаю, шавки могли. Кусанули того-другого. Со слюной в рану попало…
Доконав организм, вирус снова замирает. Из печени не вылезает никаких монстров, никаких зомби по станции не бродит, нигде ничего. А даже я, медицински тупой обыватель, понимаю, что ничто в природе, даже инопланетной, не станет убивать ради того, чтобы убивать.
Маринка устала и спит, а я все думаю. Правда, я обещал ей, что когда она проснется, я уже закончу одно дело – «отпущу» обреченных. Как она это называет. А у меня рука не поднимается. И все думаю, что же это за штука и почему она убивает. Должно же что-то вырасти, мутировать… Должно же что-то происходить.
Маринка постоянно в лаборатории и даже спит там. Она почти не ест, и я боюсь за нее. У нее такое лицо, словно если бы она не была парализована, то повесилась бы в ближайшем чулане на манер гражданина кантона Ури. Но проблема в том, что ей сейчас не только в туалет сходить, но и не повеситься без моей помощи. Я почти все время один и, кажется, забываю, как говорить.
Мою, меняю трубки и катетеры, тех, кого уже не надо мыть, жгу и ссыпаю в урны. И мечтаю о том, чтобы как следует выспаться, а потом читать. Читать, читать. Иногда думаю, что если бы ко мне в комнату вошел булгаковский Воланд, я бы попросил у него покой. И Ленку Максимову.
Мы бы сидели с тобой при свечах, пили фалернское из запыленного кувшина, ты бы, как Мастер, писала книгу, а я с преогромным удовольствием делал все, что полагается делать Маргарите – спал под цветущими яблонями, думал и читал. Все-таки хорошо, что у меня есть такой друг, как ты. И мне иногда ужасно жаль, что все это время, пока мы с тобой каждый день могли гулять и болтать, я так и не удосужился попытаться дочитать до конца хотя бы одну из книг, которые ты любишь. А сейчас, когда я их прочитал уже не один десяток, сомневаюсь, что представится случай их с тобой обсудить.
У меня такое ощущение, что моя душа стала как вареный куриный желудок. Знаешь, я вчера убил Женьку. Ему было совсем плохо. И Маринка сказала, что пора его «отпускать». Я подошел, все приготовил, а потом посмотрел на него и понял, что не смогу.
А потом бродил по коридору и, как-то само собой получилось, забрел в его комнату. Женька у нас был на привилегированном положении, как технически умная голова, и жил один. Посмотрел. И там все, как у всех. Письма на стене. Как только открыл дверь, зашелестело, как в роще. А пригляделся, а это не чужие письма, а его. К Маринке. Он, наверное, больше полсотни написал. Даже странно, по девчонкам столько бегал, а ей писал письма.
Я их прочитал. На Земле это было бы плохо, даже неприлично. А здесь, на Жемчужине, все по- другому. И я их прочитал. Не все, десяток-полтора. А потом сходил в лазарет, привез Маринку в комнату, повынимал ей все письма из конвертов, а потом к печке отправился.
Честно говоря, боялся, как она эти письма воспримет. Потому что это столько чувства, что оно словно само себя изнутри разрывает. И письма от этого совсем не сентиментальные, какие-то изломанные и неправильные, и очень красивые. Ты как-то мне показывала в альбоме Пикассо (я еще, дурак, смеялся, что «голубой» период) такую репродукцию, где огромная женщина, как будто составленная из скальных глыб, такая громоздкая, первобытная, угрожающая и очень телесная, как только что распаханная земля. И вот у него такие же письма. И я подумал, что вдруг она со своими бактериями, микроскопами всего этого не поймет. Я бы не понял, если бы ты мне ту картину не показала.
А она поняла. Я ее на руках отнес, чтобы она могла его поцеловать. А потом я Женьку убил, потому что понял, что ничего лучше с ним уже точно не случится.
Максимова, давай договоримся. Когда я буду умирать, ты ведь меня поцелуешь. Даже если у тебя к этому времени будет знойный муж-атлет и дюжина детей. Положи руку на что хочешь и пообещай. А я пообещаю не умирать слишком далеко от тебя, чтобы ты успела.
Я знал, что они не полетят за мной. Даже странно, почему я раньше не чувствовал, что мне отсюда никуда не деться. У меня наверняка нет ни капли интуиции. Маринка держится, и мы по-прежнему вдвоем.
Я был у французов. Там никого не осталось. Но я проверил кое-что и уверен, что сигнал на Землю они все-таки отправили. Так что рано или поздно сюда кто-нибудь прилетит. Правда, в какой-то момент