Среди генералов было множество шпионов НКВД, в основном из числа тех, кому было чего опасаться от русского военного суда. Таких людей легко было запугать. Еще зимой 1945/46 года группа из тридцати немецких генералов была приговорена к смерти; всех их казнили. В большинстве случаев это были командиры соединений, развернутых в тыловых областях, где проводились операции против партизан, а местное население подвергалось репрессиям и забиралось для отправки на работы. Советская сторона вела расследование таких случаев с неутомимой настойчивостью и тщательностью.
Под давлением генералов нам, членам комитета, пришлось вновь сплотить свои ряды, хотя бы внешне. Мы не могли и не хотели здесь, перед лицом людей, которые нас смертельно ненавидели, демонстрировать наши разногласия между собой или с русскими. Нашими основными занятиями стали изучение языка, работа в саду, игра в волейбол и бридж.
Кроме неуверенности в собственной судьбе, нас больше всего угнетала неизвестность того, что стало с нашими семьями. Мы были чуть ли не единственными в лагере, кто до сих пор не получал писем, и постепенно в каждом из нас крепло убеждение, что наши близкие были уничтожены за то, что состояли с нами в родстве. Первая почта, которая развеяла наши опасения, пришла только осенью 1946 года.
Небольшая группа в наших рядах постоянно пыталась убедить остальных членов Национального комитета направить русским настойчивое требование, наконец, окончательно определить нашу судьбу. Но страх, что русские превратно воспримут такую просьбу, а также постоянные обещания скорой репатриации заставили всех нас отказаться от подобных попыток. В январе 1947 года я наконец набрался смелости и, не обращая внимания на многозначительные предостережения товарищей, написал письмо в адрес русских властей, в котором просил, чтобы меня либо освободили, либо отправили в обычный лагерь. Свою просьбу я подкрепил заявлением, которое Вайнерт сделал в сентябре 1945 года. Тогда он сказал, что наше возвращение домой и участие в политическом возрождении Германии зависит от того, насколько советские власти уверены в демократических убеждениях каждого из нас.
Я потребовал разъяснить, почему через пятнадцать месяцев после этого заявления, несмотря на все обещания, нас до сих пор держат в лагере. Конечно, я не особенно надеялся на то, что мое письмо возымеет действие. Но я верил, что такой письменный протест, по крайней мере, дойдет до руководства Комиссии по делам военнопленных, а мне хотелось, чтобы эти господа знали, что мы не хотим далее злоупотреблять их гостеприимством. Простым ожиданием мы никак не могли ускорить свое возвращение домой.
Советская администрация лагеря отреагировала так, что казалось, подтвердились самые худшие опасения и предупреждения моих друзей. Когда советский офицер-политработник делал свой обычный обход территории лагеря и заговаривал с нами, он буквально сверлил меня взглядом. Но мне было все равно. Этот офицер был всего лишь маленьким человеком, и его обязанностью было всего лишь доложить вышестоящему начальнику, что все спокойно и все обитатели лагеря довольны. Поэтому он воспринял мое письмо как личное оскорбление. Но я был убежден, что из-за инертности советской системы, для того чтобы добиться хоть какого-то результата, нужно было пошире раскрыть рот. Для себя я решил, что если не получу ответа на свое послание, то с 1 июля начну голодовку. В свое время такой шаг не только вызволил генерала Хоффмейстера из Лубянской тюрьмы, но и помог многим младшим офицерам, которых после одного-двух допросов, бывало, забывали в камерах.
Весной в Москве произошла встреча министров иностранных дел. Их речи, полные взаимных упреков, занимали целые полосы советских газет. В пространных радиорепортажах советские дикторы издевались над тщетными попытками представителей Запада пересмотреть соглашения, заключенные в Ялте и Потсдаме. Однажды в лагерном громкоговорителе прозвучало имя Зейдлица: это зачитывалась речь Бевина, где тот упрекал Советский Союз за создание так называемой «армии Зейдлица».
Сам Зейдлиц по-русски не понимал. Взволнованный, он зашел в комнату к тем, кто знал язык, чтобы спросить, о чем идет речь.
— Ваша армия должна быть расформирована, — объяснили мы ему, смеясь.
Лишенный еще одной очередной надежды, генерал отправился спать в специально построенный для него русскими, опасавшимися покушения на жизнь Зейдлица со стороны других генералов, домик[14].
Фельдмаршал Паулюс оставался пленником в Советском Союзе. Иногда ему разрешалось получать и отправлять письма. Один из вернувшихся в 1950 году из России военнопленных заявил, что недавно видел Паулюса в советской военной форме. По его сведениям, Паулюс регулярно проводит занятия по тактике в военной академии в Москве{120}.
Вчера в лагере неожиданно появился дежурный советский офицер, который приказал:
— Айнзиделю — быстро, в течение получаса, собраться со всеми вещами для перевозки!
Ждал ли меня поезд на восток? Как знать! Были возможны любые варианты, от Сибири до Германии.
В комендатуре начальник лагеря сообщил мне, что через четыре дня я буду в Германии.
— Кое-кто обещал мне это еще два года назад! — ответил я.
Он дал мне «честное слово офицера». Но я все еще сохранял скептическое отношение к этому. И только когда я действительно оказался на Белорусском вокзале, откуда поезда отправлялись на запад, я начал надеяться, что подземелья Лубянской тюрьмы мне все же не грозят. Могло ли все это быть правдой?
Я попросил кого-то купить мне на вокзале «Правду». Я действительно поверил, что в моей судьбе произошел неожиданный новый поворот{121}. В одной из статей в «Правде» высмеивались слухи об «армии Зейдлица» и о новом «комитете по военному возрождению Германии», который должен вскоре собраться на учредительный митинг в Москве под председательством фельдмаршала Паулюса. Политическим советником фельдмаршала почему-то называли меня. Я понял, что самым эффективным способом опровержения таких слухов было освободить одно из упоминаемых в них лиц, пусть даже наименее значимое.
Когда я сложил газету, русский офицер, сидевший в зале ожидания рядом, обратился ко мне. Он попросил нитку и иголку. Под моим удивленным взглядом он снял китель и, присев на чемодан и оставшись в цветной рубашке без рукавов, пришил к воротничку мундира свежий белый подворотничок.
Увидев, что я смотрю на него, офицер улыбнулся.
— В Германии живут очень цивилизованные люди. Если ты не носишь свежий подворотничок, они над тобой смеются, — сказал он на ломаном немецком языке.
Все русские вокруг меня были возвращающимися в свои части отпускниками. На их лицах читалась радость от возвращения в Германию. Они испытывали по этому поводу неподдельный энтузиазм. И причиной были не только чистота и порядок, рестораны, театры и магазины, которые конечно же тоже манили их. Больше всего всех поражало немецкое усердие в работе, независимость и инициатива.
— Немцы — хорошие работники! — заявил «портной». Он занимал должность начальника телефонной станции где-то в Тюрингии. — Немцу достаточно сказать один раз, и он хорошо выполнит свою работу. Если скажешь дважды, он рассердится, подумает, что ты ему не доверяешь.
— А где лучше, здесь или там? — спросил я с любопытством.
Все русские возмутились:
— Конечно в Германии.
Такое изменение в отношении было просто удивительным. Во время войны вряд ли можно было найти хотя бы одного русского, который сказал бы что-то хорошее о Германии. И теперь вдруг эта неожиданная перемена. И это несмотря на все антинемецкие тенденции, которые все еще доминируют в советской пропаганде. Неужели сквозь них все же пробивается что-то похожее на понимание, пусть и снизу? Неужели «простой советский человек» наконец понял, что ему все еще предстоит многому научиться от нас в частности и от всех западных стран в целом? Те, кого я здесь встретил, несомненно, полностью излечились от невыносимого самолюбования и хвастовства, что были так характерны сразу после войны{122}. С такими русскими, как эти, можно было бы вместе работать.
Транзитный лагерь в Бресте. Над Белоруссией встает серый облачный рассвет. Над городом дует холодный влажный ветер. В лагере он сдувает запахи отходов, бараков, полных мертвых тел, и объедков с