— Ну, во-первых, люди эти — всегда недостойные небесного мира, развратившаяся чернь или наиболее невоздержанные князья, завсе легко переметчивые родничи [413], всякие мухоблуды[414] … Но иногда целые народы не просто бессмысленно, но в каком-то гибельном порыве покидают свои высшие цели, предают воспитанные веками совершенные образцы миропонимания, нравственности, творчества. Самое печальное здесь (а вместе с тем и смешное) — это то, что подобные приступы умопомешательства люди зачастую считают движением к совершенству. Конечно, мозги их слабнут не без усердия захватливых живоглотов, да только собственные глупость и слабость — смешное оправдание. Такой народ, отступивший от своего прошлого опыта и благоумия, всеконечно, поджидают великие злоключения. Но я верю, что ты, Святоша, будешь нетороплив и сосредоточен, я вижу, знанием, размышлением и самоотверженностью ты достигнешь Чистого, Душу всех существ, и тогда вздохнет свободно Русь, улыбнется Род, а ты исполнишь свой долг…
Какими чувствами был охвачен, наполнен и прикреплен к этой минуте Святослав! Он остановился и какое-то время смотрел на волхва будто бы вдвое увеличившимися глазами.
— Богомил! Учитель! — наконец выговорил он. — Ты поистине досточтимый волхв, достославный облакопрогонитель! Пожалуйста, учи меня. Я вижу, что ты — мой путь к спасению, что нет другого пути. Я познаю свой долг и отдам ему все, чем удостоил меня наш Род, чтобы освободиться от грехов, чтобы получить свой удел наверху, чтобы достичь счастья неизмеримого и негибнущего.
Прямодушная улыбка соединила взгляды учителя и ученика, и было в этой улыбке что-то от святого зарока. Тогда звездные очи Сварога разглядели на погруженной во мрак холодной земле крохотную искру, и Небесный наполнил отважные сердца детей своих силой и решимостью. Пахнущий холодом и сосновой смолой Похвист[415] — посланец Стрибы[416], - точно возрадовавшись тому происшествию, рванул, закружил, со свистящим смехом швырнул в лица избранников Рода снежинки, крупные и стремительные, как бабочки. Только тут Богомил и Святоша обнаружили, что находятся далеко за княжеским двором, где-то на краю, у городской стены. А в руках у Богомила все тот же водонос, такой нелепый, с которым он прошествовал через весь город. То-то принялись они хохотать! Так хохотали-грохотали, что собаки, облаивающие их изо всех подворотен, осипли, а редкие встречные и выглядывавшие из заборных щелей, силившиеся сквозь мрак разглядеть возмутителей спокоя обыватели городских окраин с удовлетворением усмехались, что вот же и благородные позволяют себе тайком поклониться Квасуру.
Как весна начинается в середине студня[417], как новый день зарождается тогда, когда неутомимый Ящер ввечеру только проглатывает светозарный лик Хорса, так и в этот момент из тьмы и затаившегося в облаках небесного огня, из возмущения и неизмеримой любви, из оскудения и холода под руками судьбы-Макоши свивалась нить будущности, чей образ, различимый лишь божественным зрением, еще долгое время должен был скрываться от простецов.
Ромеи месяц листопад называют октябрем, что означает — восьмой, потому что в прежнем Риме во времена царя Юлия он считался восьмым в году. Так, несомненно, проще, хотя листья в Романии об эту пору тоже со многих дерев облетают. А за восьмым месяцем, как не трудно догадаться, приходит девятый — ноябрь, и время устанавливается прескучнейшее. Дуют угрюмые ветры, то и дело принося долгие холодные дожди.
Добрый и христоподобный, как его частенько называли в глаза, царь Константин, укутанный во множество драгоценных шуб и меховых одеял, сидел в изумительном золоченом кресле, усыпанном чудесными каменьями, сидел, а по сути дела лежал, окруженный мягчайшими подушками, обтянутыми то китайской парчой, то сирийским шелком, сотканным пополам с золотом. Употребив остаток с каждой минутой угасающих сил, ему удалось умолить тех людей, в чьих руках находились последки его, казавшейся теперь такой нелепой и напрасной, жизни, упросил в этот поздний час вынести его в порфировую ротонду, с порфировой же чашей посередине, которую в свое время он велел установить перед своими покоями, чем тогда чрезвычайно гордился. Теперь на том же месте, где он нередко любил покрасоваться перед именитыми иноземными гостями словом, жестом и нарядом, высилась на четыре стопы[418] от мокрых мраморных плит в немощном свете притушенных факелов гора золота, слоновой кости, драгоценных каменьев, цветного стекла, шелка и золотого шитья, из которой выглядывали одни только полуприкрытые дряблыми веками умирающие глаза. Со стороны могло показаться, что глаза эти ничего не различают во тьме перед собой, тем не менее, устремленные в черноту неба, они были прикованы к поселившейся в нем не так давно комете, мерцавшей тусклой красноватой звездой.
Любомудрый (как нередко величали ласкатели) царь Константин понимал, что жизнь угасает под воздействием какого-то медленного яда, которым его настойчиво продолжает угощать некто из самых близких людей, вхожих в его покои, триклиний, в его опочивальню. Это мог быть его сын Роман, жена Елена, так и не простившая ему дурно организованной, а потому не состоявшейся игры с царицей русов Ольгой, это могло быть нужно и евнуху Василию для каких-то очередных подкопов, в чем он никогда не терял резвости, и невестке Анастасии, дочери харчевника Кратера, переименованной им самим в Феофано… А, возможно, его смерть была желательна им всем, как водится, ненавидящим друг друга, но на каком-то отрезке своего жизненного пути решившим объединить усилия? Так это было или чуть-чуть иначе уже не могло иметь значения, и умирающий василевс радовался уже одному тому, что, ежели от него избавляются при помощи медленно действующей отравы, значит в спальню среди ночи не ворвутся подкупленные дорифоры и не проткнут копьем худую потную грудь, значит не сошлют в монастырь с отрезанными ушами и вырванными ноздрями, значит удастся избегнуть других, куда более тягостных пыток, пользующихся общественными симпатиями в этой христопоборной стране. А сколько раз в отношении своих нескончаемых врагов прибегал к этим кровожадным средствам сам христолюбивый (как высказывались заинтересованные в его милостях лица) царь Константин! В ту пору дворцовые крючкотворцы, церковные ипокриты придумывали ему тысячи самых невероятных оправданий, ставивших своей целью примирить изощренные иудейские зверства с плебейским пустозвонством о милосердии христовой идеи. Теперь-то все представлялось ему до смешного очевидным: как не переиначивай ты еврейскую суть, какие дивные ветви ни прививай к ее ядовитому стволу — не созреет на них здоровый плод, тем более там, где взращивается этот несуразный гибрид на субстрате невежества и чувственности.
То, что кто-то уже торит ему путь в мир иной, Константин, будучи рожден и воспитан во Дворце, сообразил давно, однако его усилий противодействия было недостаточно для того, чтобы противиться обстоятельствам, — как видно, в таком развитии событий было заинтересовано абсолютное большинство его окружения. Что ж, произведенному на свет в Порфире ему следовало готовиться к этому. Ведь не было секретом, что редчайшие византийские василевсы удостаивались естестенной смерти; так рассказывали обыкновенно о каких-то древних почти легендарных правителях, да и то в отношении многих из них, как казалось Константину, просто не сохранилось правдивых сведений.
Уже несколько месяцев назад страшная догадка в том, что затянувшаяся брюшная болезнь, время от времени сопровождающаяся приступами лихорадки, есть ничто иное, как действие какого-то вредоносного, а, возможно, убийственного снадобья, играла с сознанием Константина. И то одиночество, о котором во времена всевластия Романа Лакапина он плакался своему наперснику — митрополиту Кизикскому, показалось ему смехотворным.
