высочайшей из волн с тем, чтобы время спустя в который раз низвергнуть его в пучины убожества, где не одаренному творческой искрой ему должно было дожидаться очередной счастливой волны. Хозе привалила такая удача, какой, казалось бы, и не может существовать на этой земле, повезло так, как везет одному из десятка тысяч: волею случая он попал в руки искушенных дворцовых блудниц и, геройски пройдя по их пахучим ложам, все же сумел крепко зацепиться за одно из них, а принадлежало оно дочери дворцового винодела — женщине родившейся на десять лет раньше его и носившей имя Елисавета. Здесь он бросил якорь, но на том завершить свое счастливое плавание никак не собирался. Какими способами он дальше двигал вперед свой корабль становилось все менее различимо для окружающих, но за пятнадцать лет дотолкал свое счастье до той ступени, что вот вышагивал по итильскому рынку плечо к плечу с самим великим тарханом Самуилом Хагрисом.
— Я не советую тебе, Хоза, брать для таких тяжелых работ этих тонкокостных чернышей из Хабеша[391]. Для потехи разве что, — исполненный такой надменности, будто он и был Саваофом, по мере продвижения по ярко выцвеченным, распространяющим острые запахи и резкие звуки просторам торжища, наставлял своего молодого спутника седобородый Самуил Хагрис. — Сейчас пройдем к Иакову, он торгует исключительно северянами, у него посмотришь.
— Дорогой и почитаемый Самуил, — заученно проникновенным голосом откликнулся Хоза, — вот ответь: ты такой почтенный, такой… великий человек, по движению одного твоего пальца весь этот рынок переместится под стены твоего дома. Зачем тебе всякий раз трудить ноги?..
— Вот бестолочь же! — почему-то с видимым удовольствие, точно принимая слова Хозы за любезность, неспешно отвечал старик. — Я, если того пожелаю, могу и с места не вставать, будут меня и кормить, и наряжать, и ублажать как повелю. Да только ведь это вам, маломощным, кажется будто бы то есть благо. До сих пор видно, что в Киеве своем ты идолопоклонству предавался. Ну-ка, напомни, кому ты там поклонялся?
Такая вот болезненная игра, дарящая одному наслаждение чужим страданием, а другому — муки унижения, очевидно, составляла для этой пары занятие обыденное.
— Я жил среди акумов[392], - оправдывался Хоза.
— Ну так известно, что они произошли от нечистого духа и должны называться скотами, но тебе следовало почитать одного Всевышнего. Разве ты не знаешь, что нет преступления опаснее, чем идолопоклонство? — сластно улыбался одним только ртом в белых волосах Самуил. — Так какому Молеху ты поклонился?
— Я вынужден был прикинуться, будто я в числе сторонников… например, Христа…
— А! Вот кто был твоим кумиром — мертвый!
— Но что же мне было делать? Чтобы суметь взять их имущество, что завещал нам Бог наш — будете пользоваться достоянием народов и славиться славою их, — нужно же мне было прикрыться какой-то личиной. Так, чтобы не принимать русскую веру, — из двух зол выбирают меньшее, — я и притворился христианином. Вроде и не иудейская вера, а все равно из наших скрижалей растет…
Самуил Хагрис казался очень довольным:
— Но ведь это спасение жизни еврея отменяет запреты и повеления Торы. Наш Бог столь милостив к нам, что позволяет в минуты опасности забыть даже о субботе, даже о Йом-Кипур. Но тебе-то что угрожало?
— Но-о… Но как же… — уже трепетал, дрожа круглыми щеками, Хоза, и уже маленькие точечки слезок успели засветиться в его больших масляных глазах.
На сей раз этого оказалось довольно для того, чтобы надменный старик приостановил свои шутейные нападки.
— Ладно, ладно, — он грубо приласкал своего подопечного, потрепал по жирным плечам, пощипал его раздутые щеки, — действительно, Тора установила законы, чтобы мы жили ими, а не для того, чтобы из-за них ставили под угрозу свою жизнь.
— Только теперь-то, почтенный Самуил, у тебя не может быть никакого сомнения, в том…
Но Самуил самозабвенно, прикрыв глаза, читал молитву:
— … ты, по великой милости своей… …
Хоза поддержал его:
— … заступился за них, стал судьей в их споре отомстил их отмщением, предал сильных в руки слабых, многочисленных — в руки немногих, нечистых — в руки чистых, нечестивцев — в руки праведников, злодеев — в руки тех, кто изучает Тору твою…
После этого весьма своеобычного всплеска чувств общение между ними вновь сделалось ровным и вполне обыкновенным. Иногда отгоняя слишком уж близко подступавших копейщиков-охранителей, они продолжали свою упоительную прогулку среди всей этой ненаглядной прелести, пока не приблизились к торговому месту Иакова. Самого Иакова здесь не оказалось, однако его доверенные люди подняли было такую суету, что их пришлось утихомиривать, а те все падали в ноги, бросались на поиски своего хозяина, выкрикивали глупейшие хвалы уважаемым гостям и при этом производили удивительное количество движений и слов.
— Вот посмотри-ка на этот товар, — Самуил сверкнул перстнями в сторону стоящих несколько особняком в строю прочих невольников троих светлоглазых мужчин приблизительно тех же лет, в которых пребывал Хоза Шемарьи. — Посмотри, это та самая порода, которая в первые времена населяла Египет. Это те самые широкоплечие и узкобедрые люди, которых до сих пор рисуют потомки великих греков на всяких своих поделках. Это те богатыри, что сейчас обитают в стране Рус и в некоторых других странах от Сирийского моря[393] до окружающего землю Великого моря[394] на севере. И вот оно — наше время: ты можешь купить некогда заносчивого гордеца и употребить, как тебе вздумается. Посмотри, какие у них сильные руки, какие крепкие ноги; эти руки и ноги подарены тебе нашим Господом, чтобы пасти твои стада, чтобы возделывать твои виноградники. Или, может быть, ты испытываешь к ним чувство жалости или еще какие благодушные чувства?
Хоза прислушался к своим ощущениям и жалости там не нашел, однако какое-то, не исключено, что «благодушное» чувство таилось где-то на дне его души: эти люди казались ему невероятно красивыми. В бедняцких одеждах, нарочно к этому дню вымытых и даже украшенных какими-то цветными нитками для придания товару дополнительной привлекательности, они все равно смотрелись как-то… великолепно. Как-то, не смотря на униженное положение свое, открыто и, какой бы это ни показалось нелепостью, — свободно. Взгляд Хозы, точно отразившийся от глаз этих людей, как от чистого озерного зерцала, вернулся к нему, но вернулся уже будто бы взглядом чужим, тех высоких людей, чьи сильные ноги были скованы тяжелыми цепями. И он увидел небольшого жирноватого человечка, несмотря на все свои драгоценные наряды, все равно внешности довольно гадкой, к своим тридцати четырем годам измученного такими болезнями, о которых те, синеглазые, даже представления не имели, увидел он сторонними глазами себя, насмерть прикованного к благам земли, к серебряным своим идолам и к золотым своим идолам, к гремучим браслетам на женских ногах, и ожерельям, и опахалам, и сосудцам с духами, к драгоценным повязкам и покрывалам, платкам и кошелькам, расшитым безупречно правильным луллууном[395] из Темана[396]… И будто протест, словно мятеж, поднятый им же самим разбереженной ревностью, взболтал в его душе самую забористую злобу к тем и к тому, что только что представлялось ему прекрасным.
— Нет, если я испытываю что-то к этим жалким дуракам, то разве что какую-то… какую-то безотчетную ненависть. Не к кому-то или чему-то конкретно, а вот так… будто это происходит вообще в стороне от моей воли.
Самуил уже разговаривал с доверенным Иакова и не слушал Хозу, к тому же где-то поблизости завывал какой-то умалишенный, так что слова его, как это нередко случалось, тронули воздух безответно.
— Давай-ка, подведи к нам вон того, справа который, с ручищами огромными, — отдал распоряжение Самуил, и тотчас засуетились предупредительные торговцы, бросились к высокому человеку с красивой формы головой на длинной сильной шее, принялись прыгать вокруг него, стремясь поскорее вытолкать поближе к великородному своему единоплеменнику.
— Он откликается на имя Словиша, — пританцовывали вокруг Самуила торгаши. — Этот очень
