наконец, что есть свободная комната. «Ага, — подумал я, — он сдает позиции». И пока я помалкивал, он, ворча и ерепенясь, спустился со мной вниз, вошел через дверной проем без двери в другую комнату, кого- то разбудил и начал советоваться с ним, как быть. Консультации велись шепотом и на языке, которого я не понимал, наверное славянском. Дело обстояло следующим образом: все в этом доме пользуются гостеприимством некоего богатого идеалиста. Он сейчас у себя и спит, будить его не дозволялось, да и разговаривать с ним в темноте было бы очень трудно, так как он, о чем я узнал позже, был крепок на ухо; они не смели Распоряжаться гостевой комнатой по своему разумению, но и выгонять человека ночью на улицу было бы чрезвычайно неприятно для идеалиста. Самое лучшее выходило — пустить меня переночевать; первым делом поделили на двоих ответственность, в конце концов решение было принято, и старичок с подсвечником быстро повел меня через лабиринт коридорчиков, лестниц и альковов, пока мы не очутились в комнате восточного вида с широким диваном, правда не застеленным, но постельное белье у меня было. Старичок спросил, чем я занимаюсь, и, когда я показал ему несколько рисунков, заметно успокоился, поняв, что я его не осрамлю. Он сказал, что я должен сейчас же лечь спать, и пожелал мне спокойной ночи. Я постелил постель, закусил на скорую руку, поглядел в окно на далекое море, а потом сладко уснул.
Сразу после пробуждения я сочинил письмецо патрону этой обители, изложив в нем свою просьбу с добавлением нескольких льстивых словесных завитушек.
Помахивая сей эпистолой, я спустился вниз, туда, где пел женский голос. Служанка, молодая эстонка, чистила посуду и показала мне на строение через дорогу — это было жилье патрона. Да вот и он сам, стоит на крыльце, с длинной бородой, в широкой блузе, купальных трусиках и сандалиях.
Когда я вижу человека с бородой, у меня всегда возникает желание распять его на кресте, но в данном случае это было невозможно, потому что он простер ко мне руки, а лицо его, насколько я мог разглядеть через улицу, выражало мир и покой.
Вначале я подумал: «Он видит меня в сияющем облаке и протягивает руки в молитвенном восторге»; затем подумал: «Нет, он хочет мне сказать „брат, все мое — твое“», и в конце концов руки приняли такое положение, что я смог прочесть «дай мне возвысить тебя до нас, брат». Я тоже немного подвигал руками, чтобы принять позу, приличествующую случаю, взошел по ступеням и вручил ему свое послание, которое, как мне показалось, очень его заинтересовало.
Передо мной поставили большое блюдо винограда и блюдо сырых овощей. Неодетые части тела моего благодетеля от утренней свежести покрылись гусиной кожей. Он давал аудиенцию другому бородачу. О чем шла речь, я не разобрал, собеседник что-то писал на бумаге, мсье Жан-Пьер — так звали моего покровителя — прочитывал и давал ответ. Он то и дело вздрагивал от холода, жестом отчаяния запускал руку поочередно в бороду и в шевелюру, иногда выдергивая из бороды отдельные волоски, очевидно лишние, и при этом делал каждый раз движения, напоминающие танец журавля. Его павильон был похож на лабораторию алхимика под открытым небом: на столах и на полу — всюду громоздились стопки книг, между ними стояли загадочные приборы, посуда для сырой пищи, куски сплава разных веществ, пишущая машинка, собака, и все это без какой-либо ширмы, ничем не отгороженное от природы. Усадьба мсье Жан- Пьера смахивала на учреждение в стиле Монтессори[9] для взрослых; наверху, на плоской крыше сарая, кто-то сочинял вирши, в глубине сада клали стенку из кирпичей, а когда я немного погодя решил попрощаться с мсье Жан-Пьером, он спиливал ветки грушевого дерева. Я предложил нарисовать его портрет; сначала он изобразил крайнее восхищение, но после нескольких минут глубокого раздумья заявил, что сейчас не расположен. Молодой чудак, минут пятнадцать бегавший по саду нагишом, дал мне на прощание в качестве рекламы большую краюху хлеба собственной выпечки. «Очень питательно», — добавил он на ломаном немецком. «Мне жаль, — ответил я, — что не могу здесь остаться: мой дядя на днях отплывает из Генуи, и я должен его повидать».
В деревне жил голландец-столяр, добрый малый, но про колонию мсье Жан-Пьера из него было трудно вытянуть и слово. Никто не ведает, чего они там творят, на что живут, а хлеб они пекут из куриного корма.
Когда люди не знают, на что ты живешь, они не знают, что с тобой делать — уважать или презирать, и эта неизвестность им так мучительна, что они бы предпочли вовсе извести тебя. Столяр послал меня к другому голландцу, который разводил голубей где-то за Вансом. Погода тем временем снова наладилась, повсюду на склонах ютились маленькие домики колонистов, разноплеменный соус, пролившийся на самую солнечную сторону Франции. Семья голубевода пребывала в нервном напряжении, они вбухали весь капитал в свое предприятие, которое должно было принести доход еще не скоро, и теперь выдерживали поединок со временем; сотни голубей, сидевших еще все вместе в обширной вольере, нужно было одним духом расселить по голубятням. Я почувствовал себя круглым идиотом, придя к ним поболтать, и с радостью бы незаметно улизнул, но не знал, как это сделать. Хозяин же не отпускал меня, пока я не сел с ними перекусить.
Пройдя Кань, я оказался там, где красивейшую природу потеснила безвкусица богатеев. Такая картина продолжалась до самой итальянской границы. Я решил, что лучше нарушить данную себе клятву, чем полдня кружить между виллами, и сел на трамвай. Бюро путешествий преподносят все иначе, благодаря чему эти концлагеря для отпускников по-прежнему процветают. В Ницце, на центральной улице, ко мне подошел немецкий паренек; мы немножко поболтали, и, узнав, что мне пока некуда деваться на ночь, он сказал: «Идем со мной, мы пойдем в приют, это бесплатно». Там уже стояла целая рота бездомных. Мы примкнули к группе говорящих на немецком — путешествующих студентов, политических беженцев, нищих. В темах для разговора недостатка не было: откуда пришел и куда путь держишь; адреса, где можно заночевать и поесть, где хорошо и где плохо, полиция, таможня — все очень важные для ходока и бродяги вещи. Когда мы предъявили паспорта и сдали свои пожитки, которые были сложены и заперты в чулан, нас впустили в большой зал, уставленный рядами скамеек и со сценой в дальнем конце. Там пришлось прождать еще час, мы переговаривались друг с другом, только одиночки держались совсем обособленно и сидели, глядя в пространство, — интеллигенты, стеснявшиеся, что скатились на дно жизни, великолепные трагические модели. Прислонившись к стене, стоял молодой негр в кепке, надвинутой на ухо, ему было наплевать на то, что все сидят, фигура, выражающая заносчивое упрямство. Рядом со мной сидел итальянец-рабочий с пятилетним сыном; он обращал ко мне целые тирады, но минут через пятнадцать, очевидно, заметил, что я не понимаю почти ни слова, и повернулся к соседу слева. Наконец распахнулись двери столовой; за один раз она вмещала двадцать человек, значит, нужно было ждать снова, потому что нас набралось больше двухсот. Правда, группы едоков сменяли одна другую устрашающе быстро.
Нас встретили несколько женщин, одетых как монахини ордена бабочкоголовых. Каждый должен был взять себе из общего бака ложку и вилку, но садиться не разрешалось, покуда старшая из монашек не пробубнила скрипучим голосом свою молитву. После этого мы могли наброситься на тарелочку рисового супа с двумя ломтиками хлеба; порции супа и хлеба соперничали друг с другом в миниатюрности. Мне повезло: в моем супе плавали две морковки. Прием пищи совершался в бешеном темпе, чтобы первым делом не упустить ни крошки тепла. Уходя, мы должны были сунуть свои тарелки в окошко.
Как только подобным же манером разожгла свой аппетит последняя группа и все собрались в соседнем зале, на подиум вышел господин из благотворительности и громогласно продекламировал «Отче наш». С этим напутствием мы были разведены по спальным залам; постели были свежие, но из-за грязной одежды гостей скоро установилась атмосфера, похожая на воздух в метро. Я не стал снимать брюки, потому что боялся за свою наличность. Когда потушили лампы, там и сям еще долго тлели красные огоньки сигарет.
Я лежал и думал: «Тут собрались беднейшие из бедных, но сколько в них духовного богатства, о котором привилегированные слои даже понятия не имеют; вот она, подлинная драма жизни, представленная во всей своей пестроте, где соседствуют самая жгучая боль и самое пылкое сочувствие, в свою очередь смягчаемые юмором и взаимопониманием».
Наутро в шесть прозвучала команда вставать. Умывание прошло быстро, мыла и полотенца у меня не было, они были заперты с вещами, так что я просто ополоснулся водичкой; правда, висели общие полотенца, но, кто ими утирался, для того умывание шло насмарку. Мы успели позавтракать с первой группой; процедура была точно такой же, как и на ужине, только сейчас в тарелочке плескался бульон. В