вид на город, с этой точки удивительно похожий на Иерусалим. Недаром в давние времена его называли Вторым или Новым Иерушалаймом…
Когда он входил, она обычно еще спала, широко разметавшись, и босые ноги смешно торчали из-под одеяла, которое она накручивала комом перед собой, обнимая как куклу… Если же он задерживался, то заставал ее сидящей на пуфике перед зеркалом.
– Неужели нужно всегда о чем-нибудь думать?! – недоуменно говорила она. – Неужели в воскресенье утром без пятнадцати восемь я должна лежать в постели и о чем-нибудь думать?.. Неужели люди всегда о чем-нибудь думают? – удивлялась она непонятному устройству «чокнутого мира».
Она часами могла сидеть у зеркала, снова и снова укладывать волосы, льняные, как у юной Марины Влади в «Колдунье» – его любимом фильме тех лет. Забирая их наверх, она вертела головой, прогибалась и выставляла извивы тела, затем, отпуская копну и энергично ее встряхивая, смотрела, как волны льна разлетались в стороны, медленно опадая…
Совершенно его не стесняясь, она разгуливала голая по комнате, топала из комнаты в ванную и в коридор, где был встроен зеркальный шкаф, ловя взглядом свое отражение в оконном стекле и в трюмо над кроватью, и в зеркалах в ванной, в коридоре, в полированной поверхности дверей… Она была бесспорно красива, а главное – безупречно юна и уверена, что достоинства ее тела не должны пропадать без зрителей.
Он мог попросить ее принять любую позу, даже совсем непристойную, и она тут же с бесстыдной готовностью соглашалась. В этом она никогда не капризничала. А если в ресторане, где они обедали, он, уловив момент, спрашивал, не пришло ли время показать
И все это – при том, что никакого, даже приблизительного, секса у них уже не было. Нет, они «отработали по полной», оттрахались, как перед смертью, трое сумасшедших суток у него дома, когда (после ее приезда и ночного вояжа по кабакам с его друзьями) воровски пробрались под утро в его комнату, украдкой от сестры, которую к обеду он ухитрился спровадить на дачу к подруге юности под Бирштонис.
– Реально отвязались, – подвела Маленькая итог их совместному безумству.
Но дальше – ни-ни. После аборта она
Она усаживалась на подоконник, и он чувствовал, как ее возбуждает дневной свет и открытость пространства за окном. Но номер был на девятом этаже, и ее, конечно же, никто не видел. А если и видел, то не мог рассмотреть так подробно и с таким хозяйским восхищением, как это делал он…
Ей надо было что-то решать.
Она рисовала какие-то наброски шариковыми ручками – черной и красной. Ему нравилось. Он приносил ей книги про художников. Советовал прочитать, рассказывал, как ему повезло, когда он в ее возрасте однажды вытянул счастливую карту только потому, что знал, кто такие Джотто и Мазаччо, Ван-Гог, Сезанн, Пикассо и Шагал… Она вдруг взрывалась:
– Ты опять передавил! Я так хотела прочесть про Сезанна, но теперь никогда! этого не сделаю! потому что не могу! понимаешь, не могу! ничего делать, когда меня заставляют.
Потом обиженно замолкала:
– А ты контролируешь каждый мой шаг…
И рисовать она тоже не могла – потому что ее заставляют. Хотя в чемодане у нее оказалось все необходимое: бумага, карандаши, кисти. А роскошный набор гуаши и акварели он ей подарил сразу, как только узнал, что она учится на художника-декоратора. Она обрадовалась, как ребенок набору фантиков, долго перебирала баночки и тюбики пробуя краски и растирая их кисточкой по листу, но больше к коробке не прикоснулась…
Зато они часами гуляли по городу. Он все ей показал, и про все рассказывал – сначала про детство, про дворы и Тарзанку – они отыскали это озерцо, оказавшееся на территории иностранной строительной фирмы, потом про Город, про Ленку, а потом и про всю свою стремительно пролетевшую жизнь.
Про Ленку она слушала с ревнивым интересом. А он поймал себя на том, что снова принялся пересказывать свою любовную историю. И по старой привычке стричь на этом купоны снова завоевывал симпатию собеседницы, с жаром вспоминая трогательные подробности… Что может быть интереснее для юного создания, чем рассказы о давней романтической любви, да еще из писательских уст!
Утро выдалось солнечным, хотя и холодным. Но в полдень воздух прогрелся и стало совсем тепло.
С улицы Чюрлениса (в подъезде одного из домов на ней, неподалеку от гостиницы, Рыжук после выпускного целовался на прощанье с Литл-Милкой, пока не вышел ее папахен и не отхлестал ее по щекам, заметно принизив возвышенность момента. «А есть в этом городе хоть один подъезд, где ты не целовался?» – ехидно спросила Малёк) они спустились к проспекту Гедиминаса, прошли солнечной стороной к центральной площади. Выпив по чашечке кофе в баре «Новотеля», туповатой громадой возвысившегося над бывшим сквером Черняховского, устроились на лавочке – спиной к построенному на месте школы несуразному сооружению с тонированными стеклами, где теперь разместилось правительство…
– Это смешно, – сказал он, – там, где мы ходили по партам, били лампочки и лишались невинности, теперь восседает премьер-министр…
Неподалеку они обычно и встречались. На втором этаже дома на Людаса Гиры, нелепо переименованной в Вильняус, будто в городе могут быть невильнюсские улицы, жил Витька-Доктор, он обычно высматривал их с балкона, сбрасывая в адрес друзей подколочки. В доме был узкий темный проход, по которому выносили мусор и про который знали только жильцы дома. Им фрэнды пользовались, когда домой возвращались Витькины родичи и нужно было смываться из прокуренной квартиры.
Недавно, когда возвращались из клиники, куда Рыжюкас заходил к Доктору переговорить о предстоящем аборте, едва пройдя улицу Вокечу и повернув было в сторону своего старого дома, Витька- Доктор вдруг круто взял вправо:
– Меня увольте, я там не ходок.
Рыжюкас понял не сразу, потом сообразил:
– Зацепило?
– Не то слово. Просто крыша едет. Обхожу за два квартала.
Дело в том, что дом Витки-Доктора, как и соседние здания, включая Русский драмтеатр, архитекторы снесли, вырыли огромный котлован, построили многоэтажный бизнес-центр, а копии фасадов старых зданий, изготовив на заводе, водрузили на место.
– И вот же, блядство, вышло очень похоже. Представляешь, подхожу к дверям дома, где жил с младенчества, берусь в волнении за ручку двери – они и ее скопировали – кидаю по привычке взгляд на кованный балкончик… И оказываюсь… в огромной торговой конюшне их внутреннего «дворика» на десять этажей…
– Можно звездануться, – согласился Рыжюкас. – Леонид Ильич в похожей ситуации чуть вообще не окочурился.
– Брежнев, что ли? А он причем? – спросил Доктор.
– При том. Эти придурки из подхалимов ему сюрприз на родине сочинили. Восстановили хату, мебель, утварь, актрису наняли, загримировали под старушку-мать. Он зашел, увидел – и тут же грохнулся оземь. Еле откачали…
– Я вот – тоже… Память сердца все-таки тонкая ткань…
– Не для придурков, – согласился Рыжюкас.
Рыжюкас захватил с собой письмо, которое нашел в Ленкиной пачке.