Смешно подумать, но эта вот пигалица, юная дикарка, достойный потомок дворовой Муськи-давалки, эта беззаботно отвязанная девица, случайно к нему прилетевшая, – одним своим простеньким вопросиком о вожде, про которого, оказывается, можно ничего не знать, открыла вдруг глаза – ему, взрослому дяде!
«Кто он вообще такой, этот ваш
А он-то боялся, что не успеет дожить до мига, когда хоть один человек, пусть даже взбалмошная девица, не будет наконец знать, кто такой вождь мирового пролетариата! Или, к примеру, что такое социализм… Он даже писал, что пока это не случится, шестая части суши так и останется
Теперь уже не Малёк внимала ему с немым восхищением: – Настоящий Писатель! – а он всматривался в нее с телячьим восторгом, как какой-нибудь удачливый археолог разглядывает обнаруженный им бесценный черепок.
Ведь только за эти дни, работая с нею или играясь, он наконец понял, чем
– Неужели про этих дерьмовых людей ты и писал в своих
Его последнюю книжку с автографом она добросовестно пролистала в поезде. Но прочесть не собралась, а картинок там не было…
– Об этом – тоже, – сказал он.
О чем он только не писал, хотя на самом деле все к тому и свелось: дерьмо поднимается наверх, а все остальные остаются в дураках… Но как же это до безобразия скучно! И как бездарно он себя здесь растранжирил. Зачем и кому это нужно? Весь его
– Ну нет! Ты и правда потрясно рассказываешь. Так и хочется это быстрее переписывать. Вот посмотришь, книга получится супер… Все будут смеяться и рыдать.
Девочка, это самообман, подумал он. На бумаге все окажется мертвым. Да еще надо переписывать тридцать раз, чтобы хоть как-то все связалось…
– Понимаешь, слепок ноги Майи Плесецкой – вовсе не ножка Великой Балерины, – пояснял он по инерции, хотя и растеряно. – Это лишь анатомия. Еще нужны художественная память, воображение и душа…
Она вздохнула:
– Ты пишешь о всяких проблемах, так? Деловые книги… Причем тут душа?
– И любовь. Ничего не получится без любви… Только и душа, и любовь всегда должны сидеть очень глубоко, и, честно скажу, мне надоело их запрятывать.
– А зачем ты их прятал?
Хороший вопросик…
Рыжюкас подошел к окну, открыл фрамугу, отчего воздух в комнате сразу потяжелел, став живительно влажным. Захотелось в парк, куда они еще так и не выбрались. Впрочем, по этому парку ему лучше бы пройтись одному… Только в туманном осеннем парке, среди бурых, потемневших от сырости стволов, можно отрешиться от суеты…
Зачем вообще он писал? Чтобы печатали? Прорывался к признанию? Зачем нужно было себя запрятывать? Ответа он не знал.
Всю жизнь он карабкался. Научился умело лавировать: напишешь смело и остро – не напечатают, напишешь осторожно – не будут читать. Он хотел, чтобы его читали, и исхитрялся писать так, чтобы его печатали.
Но, при всех взятых «высотах», он не мог не догадываться, что его деяния как бы вторичны. Время пройдет, и ничего от них не останется, никто их и не вспомнит… От таких догадок он научился отмахиваться, еще работая в комсомольской редакции; они и термин такой придумали: «творчество в заданных пределах»… Видимость ума, видимость смелости и остроты… Это нелепо, как и всякое самооправдание, но таковы «высоты» в совке – чем бы ты там ни занимался. Как ни выкладывайся на сцене захолустного театра, имя тебе – провинциальный актер.
…Девушка обеспокоенно заерзала. Рыжюкасу показалось, что ей совсем неинтересно, и слушает она лишь из прилежности, думая, что ему просто некому выплакаться…
– Учти, Малёк, – сказал он, стараясь вернуть ее внимание, – беда наша вовсе не в том, что мы с тобой
Она удивленно подняла голову. Вот те на!
Чуть повысив голос, как делает лектор, чтобы вернуть уплывшего ученика, он произнес громко и внятно:
– Все мною сочиненное – про пути спасения экономики, про издержки управления, про дурацкую политику – это лишь бултыхания на помойке, вовсе ненужные абсолютному большинству
Посмотрев на нее, он удивленно спросил:
– Ты что это делаешь?
– Записываю. Я забыла подзарядить твой дурацкий диктофон, и он остановился. Но ты так здорово выдал про задворки. Такое нужно записывать. Я решила отдельно собрать все твои афоризмы…
– Это правильно. Ты их тоже используешь для своих мемуаров…
Она зарделась.
– Где же выход? – обескуражено спросила Малёк, включая диктофон в сеть. – Ведь всегда бывает выход?
Вот-вот, пытаясь как-то вырваться, он давно и мучительно его ищет…
– Выход, при всей тривиальности такой аксиомы, – сказал он, стараясь звучать афористично, – выход чаще всего там же, где и вход.
Чтобы
Глава четвертая
ТОЛЬКО ЛЮБОВЬ…
Об этом в горах над Тбилиси они говорили с великим авантюристом и человеком – потомком древнейшего княжеского рода писателем Чабуком. Кроме романа, ставшего мировым бестселлером, седовласый красавец князь знаменит еще и тем, что, отсидев за политику в общей сложности семнадцать лет, он четырежды успешно сбегал, а это в советских тюрьмах до него вряд ли кому-нибудь удавалось. Потом его сажали снова, но уже за другие «прегрешения», намотав нелепыми приговорами в общей сложности больше восьмидесяти лет тюремного срока.
Уже началась перестройка, и когда пришедший к власти (тогда еще партийной) Эдуард Шеварнадзе спросил у известного в мире писателя, какое же из его желаний (в качестве компенсации за годы мытарств и лишений) он мог бы выполнить, Чабук, не задумываясь, ответил:
– Две недели свободы.
Имея при этом в виду лишь поездку на футбольный чемпионат в Испанию.
Всю жизнь он был «невыездным» и больше всего мечтал о том, чтобы свободным человеком пройтись по свободной стране, да еще и побывать на настоящем футболе.
Пожелание было исполнено, за кордон Чабук съездил, но вернулся огорченным и подавленным.
Надо же, чтобы именно в Испании, жаркой и радостной горной стране, так похожей на его любимую Сакартвелу бывалый зэк, о чьей жажде жизни и умении эту жажду достойно утолять вопреки любым обстоятельствам, сложены легенды, князь, вырывавшийся и вырвавшийся из кромешной лагерной тьмы к признанию и славе, вдруг почувствовал… как он беден и нищ, а точнее обделен.