лирический герой Жуковского — homo historicus. В самом деле, Жуковский не был туманным мечтателем, бегущим от истории, как ангел от скверны (таким его представлял тот же Гуковский). Его интерес к русской и всеобщей истории, а также к философии истории был неизменен на протяжении десятилетий[14]. «Я хочу прочитать всех классиков-историков, — писал он А. И. Тургеневу из тихого Белева еще в 1810 году, — но для того, чтобы извлечь из них всю возможную пользу и чтобы идея об истории была не смутная, а ясная, хочу предварительно составить себе общий план всех происшествий в связи». Эти «ясная идея» и «общий план» истории имели для поэта, помимо философского и нравственного, еще и чисто практическое значение: работа над исторической поэмой «Владимир» (так и оставшейся незаконченной).
«По мере творческого самоопределения Жуковского, — пишет Ф. З. Канунова об исторических штудиях поэта в 1800–1810-е годы, — углубляется его представление о познавательной и нравственной функции искусства, связи его с жизнью, историей и философией, укрепляется в Жуковском убеждение в огромной общественной роли художественного творчества» (
Со второй половины 1810-х годов (период, с которого мы начинаем наше исследование) Жуковский выступает уже не как «бедный поэт», печальный юноша, оплакивающий себя и своих милых, а как воодушевленный и пробужденный удивительными событиями современности патриот и политический визионер. Его произведения того времени, разумеется, мечтательны. Но мечтательность эта не туманно- поэтическая (как полагали такие разные критики, как, скажем, Белинский и Шевырев), а исторически конкретная, профетическая[15].
Методологически ошибочно рассматривать поэзию Жуковского в отрыве от историко-культурной среды, которой она питалась, по-своему выражала и на которую пыталась по-своему воздействовать. Причем интересно и важно исследовать самую стратегию и механизм превращения Жуковским современного исторического материала в поэтический образ-идею — процесс, непосредственно связанный с проблемой жанрового мышления и романтического мироощущения Жуковского. Предлагаемое исследование ставит задачу по мере возможности конкретизировать значения таких ставших «туманными» от долгого и антиисторического употребления терминов, как
Вопрос о смысле человеческой истории, причинах ее возникновения (утрата первоначальной гармонии) и телеологии (возвращение человечества в первоначальное счастливое состояние) — один из важнейших для западной романтической (в широком смысле слова) традиции. «Историю человеческого рода в целом, — писал И. Кант в „Идее всеобщей истории во всемирно-гражданском плане“ (1784), — можно рассматривать как выполнение тайного плана природы…» (
Кому раскрывается истинный смысл истории и на какой стадии ее осуществления находится современное человечество? Философы, мистики и поэты в конце XVIII века вступили в своеобразную герменевтическую конкуренцию с историками-рационалистами (ср. эстетическую историософию Шиллера, нашедшую практическое выражение в его «сушностно»-исторических драмах, прежде всего в «Орлеанской деве», переведенной Жуковским). Поиски романтического синтеза привели в конечном счете к идее, что истинный историк должен быть поэтом, мистиком и философом в одном лице. «Историк непременно должен быть поэтом», — писал Новалис, ведь только поэт способен увидеть историю как «тайное сплетение минувшего и грядущего». Иными словами, поэт — дешифровальщик истории и природы, только он может понять «великую простую душу современности» и рассказать об увиденном человечеству (
Вопрос об откровении истории поэту логически связывался теоретиками романтизма с вопросом о природе поэтического слова (его символизме и суггестивности) и формах поэзии, способных выразить и донести до читателя то, что открылось автору. Для Шиллера такие возможности открывали жанры исторической трагедии и средневековой баллады, намекавшие в его исполнении на современные события и призывавшие читателя к следованию изображенному в произведении «средневековому» или «античному» идеалу. Новалис считал наиболее продуктивной форму волшебной сказки, действие которой происходит в далекие времена, но прообразует собой то, что в настоящее время свершается или вот-вот свершится: «Истинная сказка должна быть одновременно пророческим изображением, идеальным изображением, абсолютно-необходимым изображением. Истинный сказочный поэт есть провидец будущего» (
Историческое воображение поэта-романтика принципиально апокалиптично. История — это лишь эпизод вечности: «Приведя человечество к новому „золотому веку“, объединив мир и сверхмир, земное и небесное, посюстороннее и потустороннее, живое и неживое и т. д., она как бы выполняет свою функцию и сходит со сцены» (
Поэзия Жуковского принадлежит к этой визионерской традиции. Темы и образы священной войны, преображения природы, ожидания жениха, мистического брака, конца истории, воскрешения мертвых и нисхождения небесного града постоянно присутствуют в творчестве поэта. Между тем Жуковский был далек от свойственного западной традиции философского и политического радикализма. По словам исследователя, он стоит «как бы на пороге того поэтического отождествления, где чувственное и мысленное, природный и волевой акты сливаются» и сам «чувствует мучительное желание слиться с прекрасным и великим в природе, но останавливается перед ней в сентиментальной рефлекции» (
Жуковский прожил долгую жизнь и был свидетелем, а часто и непосредственным участником важнейших исторических событий. Он был человеком александровского времени, для которого столь характерны переживание современной истории как провиденциальной, поиски скрытого смысла событий в евангельском плане и отсюда интерес к различным мистико-политическим движениям Запада. Придворное положение Жуковского (вначале в качестве чтеца вдовствующей императрицы [1815], затем учителя великий княгини [1817–1825], ас 1826 по 1841 год — наставника наследника престола) в значительной степени повлияло на его восприятие исторической реальности как своего рода эманации провиденциальной политики русского двора. Как показывают новейшие исследования, Жуковский играл активную роль в создании «поэтических мифов» александровского и николаевского царствований, а в 1830–1840-е годы дал своего рода эстетическое обоснование идее русского самодержавия (Зорин; Киселева; Уортман). Его идеология во многих аспектах напоминает политический романтизм Новалиса, воспевшего на