– Фридрих, надень же свою шляпу, ты простудишься, – говорю я.
Но Фридрих остался с непокрытой головой, и я не повторила ему больше своего предостережения…
Между людьми, собравшимися на поминки, было много офицеров и солдат; вероятно, то были участники жаркого боя под Кениггрецом, которые приехали поклониться праху павших товарищей.
Наконец, мы пришли к листу, где было похоронено больше всего народу – свои и неприятели вместе. Эта площадь была обнесена оградой, как настоящее кладбище. Сюда стекалось самое значительное число поминальщиков; они могли с большей вероятностью предположить, что дорогой им прах покоится именно здесь. У этой ограды осиротевшие опускались на кольни, горько рыдали и вешали на нее привезенные венки вместе с зажженными лампадами.
Вдруг к высокому кургану над братской могилой приблизился стройный, высокий господин с моложавым лицом и благородной осанкой, закутанный в генеральскую шинель. Присутствующие почтительно расступились, и в толпе раздался шепот:
– Император.
Действительно, это был Франц-Иосиф. Повелитель страны и главный военачальник явился, в день поминовения усопших, на поле битвы, желая почтить память павших воинов. Он также стоял с непокрытой, склоненной головою, объятый горем и проникнутый почтением перед величием смерти.
Долго, долго оставался он в неподвижной позе, и я не могла отвести от него глаз. Какие думы, какия чувства волновали этого человека, одаренного, как мне было известно, добрым и мягким сердцем? Мне вдруг показалось, что я поняла его, что я читаю мысли императора, роившиеся в его склоненной голове.
'…Ах, мои несчастные храбрецы!… вас больше нет, вы сложили здесь свои головы, а за что?., в ведь победа не осталась за нами… моя Венеция потеряна… так много, так много потеряно, а вместе с тем погибла и ваша молодая жизнь! И вы еще с таким самоотвержением отдали ее… за меня. О, если б я мог возвратить ее вам! мне не нужно было вашей жертвы для себя собственно. Вас повели в поход ради вашей пользы, ради отечества, дети мои… И не по моей воле это случилось, хотя и по моему приказанию, но ведь я должен был приказать. Не ради меня существуют подданные, а я призван на царство ради вас… и каждую минуту готов умереть для блага своего народа. О, если б я послушался влечения своего сердца и не давал бы своего согласия, когда все вокруг меня настаивали: 'война необходима, необходима'. Но разве я мог противиться? Нет, Бог мне в том свидетель, не мог! Что меня толкало к этому, что принуждало – теперь я и сам хорошенько не знаю; я знаю только одно, что это было неодолимое давление извне от вас самих, мои умершие солдаты… О, как грустно, как тяжело! Сколько вам пришлось выстрадать, и вот теперь вы лежите здесь и на других полях битв, сраженные картечью и сабельными ударами, холерой и тифом… О, если б я мог сказать: 'нет!' Ты молила меня о том, Елизавета… о, если б я это сказал! Как невыносимо ужасна мысль, что… Ах, до чего жалок и далек от совершенства наш мир: в нем слишком, слишком много горя!…'
И пока я передумывала за него все это, мои глаза не отрывались от его лица. В самом деле, молодой император как будто нашел, что чаша горечи переполнилась; он закрыл лицо руками и зарыдал.
Вот что происходило в день поминовения усопших, в 1866 году, на поле мертвых под Садовой…
V.
I.
Мы нашли Берлин в разгаре всеобщего ликования. Каждый лавочник и разносчик смотрел гордым победителем. 'Уж задали мы жару супостату, долго будет помнить!' Это приятное сознание, по-видимому, возвышает дух народа и легко разделяется всем населением. Однако в семействах, которые мы посетили, встречались люди, убитые горем, потерявшие горячо любимых близких на германских или богемских полях сражениях; но больше всего страшил меня визит к тете Корнелии. Я знала, что ее сын, прелестный юноша Готфрид, был кумиром своей матери, что он составлял все для нее на свете, и мне было не трудно понять горе несчастной женщины – стоило только представить, что случилось бы со мною, если б мой сын Рудольф, сделавшись взрослым… Но нет, эта мысль была слишком ужасна, и я поспешила отогнать ее прочь.
Мы заранее предупредили тетку о своем посещении. С сильно бьющимся сердцем вошла я в ее квартиру. Еще в прихожей на нас повеяло печалью, наполнявшей весь дом. Слуга, вышедший нам навстречу, был в черной ливрей; в большой приемной, где вся мебель стояла под чехлами, не было огня, а зеркала и картины по стенам были завышены черным флером. Отсюда нас провели в спальню г-жи фон-Тессов; эта обширная комната, разделенная занавесью на две половины, служила теперь постоянным местопребыванием хозяйки. Она никуда не выходила больше из дому, кроме церкви в праздничные дни, и редко оставляла спальню, проводя только ежедневно один час в кабинете покойного сына. Здесь все стояло на прежнем месте, как было оставлено им в день выступления в поход. Старушка провела нас туда и дала нам прочесть письмо, которое он положил, уезжая, на свой бювар:
'Бесценная, милая матушка! я знаю, что ты придешь сюда после моего отъезда и тогда найдешь этот листок. Лично мы с тобой простились. Тем более обрадует и удивит тебя еще один прощальный привет с моей стороны, последнее слово перед разлукой, и притом веселое, полное надежды. Не бойся ничего: я вернусь к тебе. Судьба не захочет разлучить двух сердец, так тесно связанных между собою, как наши. Мне предстоит совершить счастливый поход, заслужить звездочки и кресты, а потом сделать тебя бабушкою, по меньшей мере, шестерых внучат. Целую твою руку; целую твой милый, кроткий лоб, лучшая и наиболее обожаемая из всех матерей!
Когда мы пришли к тете Корнелии, она была не одна. Какой-то господин в длиннополом черном сюртуке, похожа на пастора, сидел против нее.
Хозяйка встала и пошла навстречу нам; гость также поднялся со стула, оставаясь, однако, в глубине комнаты.
Как я предвидела, так и случилось: когда мы обнялись с милой старушкой, то не могли удержаться и громко зарыдали обе. Фридрих также прослезился, прижимая тетку к груди. Никто из нас не сказал ни слова. Нее, что собираешься сказать в подобные минуты, при первом свидании после тяжелого удара, достаточно выражается слезами.
Тетя Корнелия подвела нас к тому месту, где сидела, и указала нам на стулья рядом. Потом, осушив глаза, она представила моего мужа незнакомому посетителю.
– Племянник мой, полковник барон Тиллинг; старший пастор при армии и советник консистории г. Мельзер.
Мы обменялись между собою безмолвными поклонами.
– Мой друг и духовный руководитель, – прибавила в пояснение тетя, указывая на Мельзера, – г-н пастор так добр, что находит время утешать меня в горе.
– Однако мне до сих пор не удалось внушить вам истинной покорности небу, научить вас с радостью нести свой крест, уважаемая приятельница, – отозвался тот. – Вот хоть бы и сегодня, я опять был свидетелем ваших малодушных слез. Зачем позволять себе такую слабость?
– Ах, простите меня! Когда я видела в последний раз своего племянника с его милой молодой женой, тогда мой Готфрид был еще…
Она не могла договорить.
– Тогда ваш сын был еще в этом грешном мире, окруженный всякими опасностями и соблазнами; теперь же он принят на лоно Отца своего небесного, после того как нашел славную и блаженную смерть за короля и отечество. Вот, г-н полковник, – обратился Мельзер к Фридриху, – вы были представлены мне, как военный, и вам следует помочь мне доказать этой удрученной горем матери, что ее сыну выпала завидная участь. Вы должны знать, с какою радостною готовностью сложить свою голову идет на битву каждый воин, как его одушевляет геройская решимость принести свою жизнь в жертву на алтарь отечества. Эти высокие чувства утоляют для него всякую горечь разлуки с близкими сердцу, а когда он падает в пылу сражения, при громе пушек, то надеется, что его примут в ряды великой армии, которою управляет сам Господь сил. Вы, г-н полковник, вернулись домой с теми, кому божественное провидение даровало заслуженную победу…
– Извините, г-н советник консистории, – я состоял на австрийской службе…
– О, я полагал… так значит… – пастор совсем смешался… – Тоже великолепная, храбрая армия и у австрийцев. – Он встал со своего стула. – Однако я не хочу стеснять вас далее. Вы, как родные, вероятно, желаете потолковать о семейных делах… Честь имею кланяться, сударыня, через несколько дней я к вам зайду… А до тех пор устремляйте свои мысли горе, к престолу всемилосердого Господа, без воли Которого не упадет с головы нашей ни единый волос. Он все направляет к благу любящих Его: и горе, и болезнь, и нужду, и смерть. Честь имею кланяться.
Тетя Корнелия пожала ему руку.
– Надеюсь вскоре вас видеть. Пожалуйста, не забывайте меня. Пастор поклонился нам и хотеть уже уходить, как Фридрих остановил, его:
– Г-н советник консистории, могу я обратиться к вам с покорнейшею просьбою?
– Говорите, г-н полковник.
– По вашим речам я заключаю, что вы проникнуты настолько же религиозным духом, насколько и военным. Потому вы могли бы сделать мне величайшее одолжение…
Я с любопытством слушала, недоумевая, куда все это клонится.
– Вот моя милейшая супруга, которую вы видите перед собою, – продолжал он, – мучится различными сомнениями; ей кажется, что война с христианской точки зрения не может считаться похвальным делом. Хоть я убежден в противном, так как духовное и солдатское звание находятся в самой тесной связи между собою, на у меня не хватает красноречия убедить в том мою жену. Вот если бы вы, г-н советник консистории, были так любезны, чтобы зайти к нам завтра или после завтра побеседовать на одну тему.