никогда не поднимал проблемы своего количества. Количество пока еще не пропитало его в достаточной степени. Я человек. Да, человек, но один из многих. Из скольких? Быть одним из двух миллиардов не то же самое, что быть одним из двухсот тысяч.

В нас живет одинокое самоощущение Адама. Наша философия — это философия адамов. Искусство — искусство адамов. Две вещи поражают меня, когда я задумываюсь над тем, как человек до сих пор выражался в искусстве; во-первых — что эта исповедь не распалась у него на две фазы, которые были бы фазами его жизни, — на восходящую (молодость) и нисходящую, и второе — что она оказалась недостаточно насыщенной количеством.

Вы можете возразить: во стольких романах, фильмах, поэмах, даже в симфониях и картинах появляется человеческая стихия, масса. Эпика! Да, такое бывает и в искусстве, известно это и психологии, и социологии, но все это суть описания взгляда со стороны на человеческое стадо как на любое другое стадо или стаю. Мне мало того, что Гомер или Золя будут воспевать или описывать массу, что Маркс анализирует ее, я хотел бы, чтобы в самом его голосе появилось нечто дающее понять, что один был одним из тысячи, а второй — одним из миллионов. Я хотел бы видеть их пронизанными количеством до самой сердцевины.

Пишу все это в связи со служанкой Хеленой. Темнеет, я зажег лампу на моем письменном столике, вдыхаю влажный воздух, идущий из сада (все утро шел дождь). Что поделывает Хелена? Где она, в кухне? Да, в кухне. А то — там, на горизонте? Да, точно, вон оно… вон, светит… А домики на паршивой лужайке? Есть. А как насчет картин и статуй? Всё в порядке — на стенах, в саду… Смотрите, сколько в вашем распоряжении элементов так и просятся, чтобы их собрали в художественную композицию. Что же я все никак не могу собрать себя, собраться? Я поник — импотент за письменным столом, я обвис — испорченная труба, сломанная флейта, не могу выдавить из себя ни звука. Не вижу направления, не знаю, в какую сторону двигаться; нет направления, которое опережало бы голос.

Еще раз уясни для себя: сильнее чужого горя тебя угнетает то, что ты не знаешь, что делать с собой перед лицом горя других людей. Паранойя в ее беспорядочной башке, в ее затуманенной башке — я, может быть, и выдержал бы это, если бы знал, имею ли я право употреблять слово «башка».

Кто она такая? И откуда мне знать, кто я такой, если не знаю, кто она? Одной бабой больше в океане баб на земном шаре, одной коровой больше. О, Ева, о, единственная! Здесь, за письменным столом, я, Адам, напрягаю всю мою любовь и все — как бы это сказать — мое достоинство, чтобы ты стала для меня Евой, но что-то все время смешивает мои карты… миллиард чертей! миллиард коров! миллиард баб!.. и когда я осознаю количество, то попадаю в массу странных ситуаций, среди которых состояния отвращения и омерзения — не самое главное. А как быть с олимпийским безразличием, проистекающим из возможности заменить одну бабу на другую, одну паранойю на другую? И ко всему вдобавок — скука…

Я громко повторил: «Мне наскучили мученья в таких количествах», — и я вслушался в содержание этих слов, в странное, неслыханное даже, но такое близкое мне (такое человечное).

Можете верить, можете не верить, но мне смешна моя душа, этот дух, один из многих. Если я не пожалею служанку Хелену, кто тогда пожалеет служанку Хелену? Милосердие, сострадание тоже не в меру расплодилось: в одном только Буэнос-Айресе тысяч сто духов — что называется, одухотворенных. Смешно…

Повторяю громко: «Меня смешит милосердие в таких количествах» — и вслушиваюсь в содержание сказанного, необычайно человечное содержание.

Встаю. Выхожу. С дороги видна встающая на горизонте в наступающей ночи белесая электрическая туманность, какая-то неуловимая, но такая мучительная, закрученная, как будто из небытия… страшный факт, подавляющий меня… растаптывающий…

Понедельник

«Да на самом ли деле существовали все эти его… тревоги и переживания». «Некая теория, — пишет Гомбрович, — овладевает мною в моих отношениях с людьми… А не была ли проблема количества тоже надуманной, выведенной из теории, которая велела ему считать, что количество угнетает нас в нашем гуманизме?»

«Гомбрович считал, что первейшей его обязанностью было проверить, насколько это реально. Но… стоит ли проверять? Стоит ли тратить силы?»

«Ведь если он не выяснит, то это вместо него сделают другие, сколько же сотен тысяч голов готовы напрячься!»

«Вот почему вместо того, чтобы провести бессонную ночь, он пошел спать».

[45]

Вторник, Буэнос-Айрес

Из Харлингема я возвращался ночью на машине; поездка все никак не хотела кончаться, обгоняющие и слепящие фары, массы их, летящие и выстреливающие, выскакивающие с боков, подплывающие от сбившихся в кучки домов, от отдельно стоящих уличных фонарей; радиовышки и величие одиноких строений, грохочущие поезда — мы были накрыты сетью отчаянного, исступленного движения. Я тихонько сидел в удобной яме автомобиля. Неожиданно мы замедляем ход, сворачиваем на обочину, останавливаемся: в чем дело? — наш водитель, инженер Орлов, чуть слышно говорит, что должен минутку передохнуть… и только успел извиниться, как тут же заснул над баранкой. Замешательство.

Несколько минут спустя он очнулся, и мы снова в пути, но едем медленнее. «Пожалуйста, не беспокойтесь… Все нормально… Я должен выпить кофе». Мы заехали в угловой бар, представлявший собою квинтэссенцию сна: дремал «моссо»[208], дремало несколько посетителей над кофе и грапой, спали пустые столики, стулья, окна, стены, само пространство, сморенное сном, клевало носом — а снаружи одна за другой пролетали машины, — и эта мешанина загнанности и заспанности… что это: сонная гонка или разогнавшийся в стремительном беге сон?..

Дома

Моя квартира тоже была наполнена сном: по пути к моей комнате я должен был миновать пять дверей, за которыми гнездился сон… прежде всего сон Роберта (аргентинец, студент) и герра Клюга (торговец), потом — Евгения (русский, работает в порту), Базиля (румын) и Араны (аргентинец, служащий). Спят или не спят? Надо передвигаться осторожно среди этого нагромождения и с уважением отнестись к тому, что мне неизвестно, к отдыху… Я здесь ничто и никого не знаю, мои разговоры с ними — это только «que tal?» да «tiempo loco»[209]; старичок, что еще недавно жил в комнате Араны, как-то раз спросил меня, не куплю ли я его медную кровать, а неделю спустя он помер.

Наша деликатность безупречна, нет и речи о том, чтобы кто-то кому-то стал плакаться, чтобы кто-то на кого-то рявкнул или заорал; лишь иногда ночью встанет призрак чьего-то стона и кружит над ровным дыханьем остальных. Каждый потребляет свою жизнь, как бифштекс, — с отдельной тарелки, за отдельным столиком. Разве разумно не запираться ночью на ключ — кто поручится, что из этого переплетения судеб не выползет кровавое преступление? Нет. Гаденькая деликатность пошла от ощущения, что для другого преступление противно, огорчительно и скучно; эта призывающая избегать сближения скромность защищает меня лучше любых английских замков. Я могу спать спокойно. Не убьют. У них не хватит смелости приблизиться ко мне.

На следующий день

Боже мой, что за бесконечность ты предлагаешь нам? Я бы определил ее как «внутреннюю», сокрытую в нас самих.

Честное слово, странно, что мы не можем исчерпать наш вид, что я никогда не смогу познакомиться со всеми (как же далек я от этого!), что не смогу сказать: вот и всё, все я уже повидал, больше никого не

Вы читаете Дневник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату