Зачем я здесь?» «Неплохо было бы хоть немного прийти в себя…» «Я не могу прийти в себя, потому что меня пока здесь нет. Что это за кофе?» «Это такой же кофе, как и в любом другом месте»… «Так уж и в любом другом… Что это за конь?» «Конь как конь, самый обычный, сама видишь». «Этот конь никакой не обычный,
Я не знал, что делать, вспомнил, что N. N. (хозяин базара) пригласил меня на ужин, я пошел… испытать счастье, а вдруг получится… Но при моем появлении была объявлена военная тревога, удвоены наряды стражи, расчехлены орудия!
У меня было впечатление, что я штурмую бастион. Хозяин дома за парапетом деланного добродушия. Хозяйка дома и ее тетка, Ракель, старая дева, в окопе католических принципов с оружием, готовым к бою в случае, если бы я позволил себе какое-нибудь святотатственное высказывание (с этими интеллектуалами никогда ничего не известно!). Барышня, одетая в броню дежурных улыбок и потчующая салатом. Сын, инженер, в мягкой рубашке, рыхлый, опрятный, с усиками, с кольцом, при часах, комильфо — шедевр самодостаточности.
Да… Буржуазия недоверчива. А пролетариат? Не понимаю! Не могу понять! Ах, в течение по крайней мере получаса я пытался «понять» рабочего, стоявшего на углу и смотрящего на противоположную сторону улицы. О чем и как он думает? Какие и как у него в голове пробегают мысли? Непостижимо. Существует какая-то проклятая пропасть, какая-то дыра в нем, через которую невозможно перескочить. Почему я так хорошо, без малейших трудностей проникаюсь чувствами детей, пролетарской молодежи, а взрослый крестьянин или рабочий заблокированы странной пустотой, жутким вакуумом?..
Посмотри на них, на
Солдаты!
Колонна, содрогающаяся от ритмического грохота обутых ног, вступает с улицы Родригеса. Вбивается в площадь, как удар. Катаклизм. Обрывается прогулка, все бегут смотреть! Площадь как будто внезапно ожила… но каким-то позором! Ха-ха-ха — дайте мне посмеяться — ха-ха-ха-ха! Ворвались ноги, скованные строгим повиновением, и тела, всаженные в военную форму, невольничьи, слитые в едином, навязанном им движеньи. Ха-ха-ха-ха, господа гуманисты, демократы, социалисты! А все-таки весь общественный порядок, все системы, власть, право, государство и правительство, институты, все опирается на этих рабов, едва вышедших из детского возраста, их приструнили, заставили присягнуть в слепом повиновении (бесподобно ханжество этой принудительно-добровольной присяги!) и обработали так, чтобы они убивали и давали убивать себя. Генерал приказывает майору. Майор приказывает поручику. После чего крепкие руки присягнувших и выдрессированных парней хватают винтовку и начинают палить.
Но все системы — социалистическая или капиталистическая — основаны на рабстве, и вдобавок — на рабстве молодых, — вот так-то, господа рационалисты, гуманисты и, ха-ха-ха, господа демократы!
Многое из того, что со мною происходит в Тандиле, туманно… темно… как и то, что у меня приключилось с Рикардоном. Я познакомился с ним в кафе, спокойный такой господин средних лет. Он спросил: — Гомбрович? Ваших книг я не знаю, но читал о вас. Маллеа (аргентинский писатель) упоминал о вас в «Леоплане» (еженедельник).
— Ну да. Только это было пятнадцать лет тому назад.
— Точно. Что-то около того.
— Но ведь это было единственное предложение, насколько мне помнится, лишь в одном предложении он упомянул меня.
— Точно. Одно предложение. Ваша фамилия засела у меня в памяти.
— Но это невозможно, чтобы вы через пятнадцать лет вспомнили мимолетное малозначимое упоминание об авторе, которого вы к тому же не читали!
— Невозможно… Почему? Ведь как-то засело в голове…
??????? Темнота. Стена. Ничего не понимаю. Не спрашиваю больше, потому что знаю, что я ничего не узнаю. Меня одолела слабость…
Многое из того, что со мною происходит в Тандиле, такое… неясное, как будто я постоянно не совпадаю с собеседником. Осадок недоговоренности между мною и ними. Множатся загадки. Я здесь иностранец из иностранцев и свою инаковость несу в себе. Множатся ошибки. Мои контакты с ними осторожны и поверхностны. Я потерял ловкость — я знаю, что я неловок, и, можно сказать, затаился в себе. Они тоже затаились в себе.
Так что встает завеса, дым… Растет робость… Опускается двойная темнота, состоящая из их и из моего стыда. Стыд: когда они узнают, что я писатель, они съеживаются, как улитка, вползающая в скорлупку. Стыд: мне стыдно, потому что я как бы противостою тысячам.
Полумрак, завеса, темнота, дым, робость — как в костеле, как перед алтарем растущей тайны…
Самая большая наша святыня содержится в нашей самой обычной обыкновенности. Святость? Я не стыжусь этого слова только когда я помещаю его во что-то тривиальное, являющееся его антиподом.
Не я первый пытаюсь отыскать Божество в том, чего не могу вынести… потому что не могу вынести…
На одном из холмов, в начале авениды Испания, воздвигнут громадный крест, господствующий над городом, и вследствие этого город становится своего рода анти-богослужением, ленивым в своей издевательски бесстыдной Безличности, самодовольной и посмеивающейся в кулак… пародией и пошлостью… Низкая ухохатывающаяся мистерия, но не менее святая (по-своему), чем та, другая, высокая.
Корабельные стволы эвкалиптового леса, растущего по усыпанному камнями склону, как будто прямо из камня — и гора, лес, листья, все окаменевшее, торжественно-каменная тишина завладевает этой стройной и чистой, сухой и прозрачной недвижностью, расцвеченной солнечными пятнами. Мы с Кортесом идем по тропинке. Мраморные изваяния представляют историю Голгофы, да и весь этот холм посвящен Голгофе и называется Кальварио. Христос под тяжестью креста — бичевание Христа — Христос и Вероника… весь лесок наполнен истязуемым телом. На лбу одного Христа рукой какого-то приверженца Кортеса написано: Viva Marx! Кортес, разумеется, не слишком удручен фигурами Мук Господних, он — материалист и самозабвенно посвящает меня в иную святость — а именно: в святость коммунистической борьбы с миром за существующий мир; в то, что у человека нет другого выбора, кроме как искоренить мир и «очеловечить» его… если он не хочет остаться навеки комичным и омерзительным его паяцем, отвратительным наростом… Так, — говорит он, — я с вами согласен, человек — это анти-природа, у него своя собственная природа, он по своей натуре — оппозиционер, поэтому мы не можем избежать