В конце концов, все мы рождаемся с сознанием своей вины, страшимся, когда счастье оказывается чем-то вполне возможным, и умираем, желая наказать других, потому что всю жизнь чувствовали себя бессильными, несчастными и не оцененными по достоинству. Расплатиться за свои грехи и иметь возможность покарать грешников — это ли не наивысшее удовольствие? Да, это великолепно. Мария шла рядом с ним, но боль и холод мешали ей вникать в смысл его слов, хоть она и пыталась прислушиваться.
— Сегодня я заметил у тебя на запястьях следы от наручников.
Наручники! Чтобы скрыть их, она надела несколько браслетов — не помогло: наметанный глаз непременно заметит все, что ему нужно.
— И вот что я тебе скажу: если все, что ты испытала недавно, заставляет тебя решиться на этот шаг, не мне тебя останавливать, но знай — ничего из этого не имеет отношения к истинной жизни.
— О чем ты?
— О боли и наслаждении. О садизме и мазохизме. Назови, как хочешь. Так вот, если ты по-прежнему убеждена, что это и есть твой путь, я буду страдать, вспоминать о своем желании, о наших встречах, о том, как мы шли по Дороге Святого Иакова, и о том свете, который исходил от тебя. Я сохраню где-нибудь твою ручку и всякий раз буду вспоминать тебя, разжигая камин. И, разумеется, больше не стану искать встреч с тобой.
Марии стало страшно, она поняла — пора на попятный, надо сказать правду, перестать притворяться, что знает больше, чем он.
— Недавно —а вернее, вчера —я испытала то, чего не испытывала никогда в жизни. И меня путает, что самое себя я смогла бы встретить, дойдя до крайнего предела падения.
Ей было трудно говорить —зубы стучали от холода, болели босые ноги.
— На моей выставке — а проходила она в городе, называющемся Кумано, — появился некий дровосек, — снова заговорил Ральф, будто не слыша сказанного ею. — Мои картины ему не понравились, но, глядя на них, он сумел отгадать то, чем я живу, то, какие чувства испытываю. Назавтра он пришел ко мне в гостиницу и спросил, счастлив ли я. Если да —могу продолжать делать, что мне нравится. Если нет —надо уйти и провести с ним несколько дней.
Он заставил меня — как я сейчас заставляю тебя — пройти босиком по острым камням. Заставил страдать от холода. Он заставил меня понять прелесть боли, если только боль эту причиняет природа, а не люди. Эта тысячелетняя наука называется Шуген-до.
Еще он сказал мне, что жил на свете человек, не боявшийся боли, и это было хорошо, ибо для того, чтобы владеть душой, надо выучиться сначала овладевать своим телом. И еще сказал, что я использую боль неправильно, не так, как надо, и что это плохо. Очень плохо.
И то, что невежественный дровосек считал, будто знает меня лучше, чем я сам себя знаю, раздражало меня и в то же время вселяло в меня гордость — оказывается, мои картины способны в полной мере передать все, что я чувствую.
Острый камешек рассек ей кожу на ноге, но холод был сильнее боли, и тело Марии словно погрузилось в спячку, она с трудом могла следить за ходом мысли Ральфа Харта. Почему на этом свете, на белом, на Божьем свете людям интересно только страдание, только боль, которую они ей причиняют?! Священную боль… боль наслаждения… боль с объяснениями или без, но неизменно и всегда —только боль, боль, боль?..
Порезанной ступней она наступила на другой камень и с трудом удержалась, чтобы не вскрикнуть. Поначалу она изо всех сил старалась сберечь и сохранить целостность своей натуры, власть над собой — все то, что Ральф называл «светом». Но теперь шла медленно, голова ее кружилась и к горлу подкатывала тошнота. Не остановиться ли, ведь все это бессмысленно, подумала она — и не остановилась.
Она не остановилась, потому что была самолюбива — она будет идти босиком столько, сколько понадобится, не век же длиться этому пути. Но внезапно еще одна мысль пересекла пространство: а что, если она не сможет завтра появиться в «Копакабане», потому что ноги разбиты в кровь или потому что простынет, заболеет и сляжет в жару? Она подумала о клиентах, которые напрасно будут ее ждать, о Милане, который так ей доверяет, о деньгах, которых не заработает, о фазенде и о гордящихся ею родителях. И тут же страдание оттеснило все эти мысли на задний план, и она — нога за ногу — двинулась вперед, неистово желая, чтобы Ральф Харт, заметив, каких неимоверных усилий ей это стоит, сказал — ну, хватит, надевай туфли.
Однако он казался безразличным и далеким, будто считал, что только так и можно освободить Марию от того неведомого ему, что увлекло и обольстило ее, оставив следы более заметные, чем стальные браслеты наручников. Она же, хоть и знала, что Ральф пытается помочь ей, хоть и старалась преодолеть себя, не сдаться и показать свет своей воли, своей силы, так страдала от боли, что ничего, кроме боли, уже не оставалось, боль вытеснила все мысли —и высокие, и низменные —заполнила собой все пространство, пугая и заставляя думать, что есть предел, достичь которого Мария не сможет.
И все же она сделала шаг.
И еще один,
А боль теперь, казалось, заполонила всю душу и ослабила ее, ибо одно дело — разыграть небольшой спектакль в номере первоклассного отеля, где на столе стоят икра и водка, а меж твоих раскинутых ног гуляет рукоять хлыста, и совсем другое — дрожа от холода, идти босой по острым камням. Мария была сбита с толку: она не могла даже обменяться с Ральфом ни единым словом, и вся ее вселенная состояла теперь из этих маленьких режущих камешков, которыми выложена петляющая меж деревьев тропинка.
И когда она думала, что больше не выдержит и сдастся, ее охватило странное ощущение: вот она дошла до края, до предела — а за ним оказалось пустое пространство, где она парит над самой собой, не ведая собственных чувств. Не это ли ощущение испытывали, бичуя себя, «кающиеся»? На полюсе, противоположном боли, открылся выход на иной по сравнению с сознанием уровень, и не стало места ни для чего другого, кроме неумолимой природы и ее самой, неодолимой Марии.
Вокруг нее все превратилось в сон — этот скудно освещенный сад, темная гладь озера, ее безмолвный спутник, несколько прохожих, не обративших внимания на то, что она идет босиком и еле передвигает ноги. От холода ли, от страдания — но Мария внезапно перестала чувствовать свое тело, впала в состояние, где нет ни желаний, ни страхов, и вообще ничего, кроме какого-то таинственного… да, таинственного умиротворения. Оказывается, боль — это не последний предел: она способна идти еще дальше.
Мария подумала о всех тех, кто страдал, не желая страдать и не прося о том, чтобы им причиняли страдания, а она вот поступила наоборот, хотя теперь это уже не имело никакого значения — она вырвалась за рамки своей плоти, перешла границы тела, и у нее осталась только душа, «свет», некое пространство, кем-то когда-то названное Раем. Есть такие страдания, позабыть которые удается, только когда удается превозмочь терзающую нас боль, а вернее — воспарить над ней.
Последнее, что она помнила, — Ральф подхватил ее на руки, укутав своим пиджаком. Должно быть, она лишилась чувств от холода, но и это не имело значения: она была довольна, она ничего не боялась. Она победила. И не унизилась перед этим человеком.
Минуты превратились в часы, и она, должно быть, уснула у него на руках, а когда проснулась, обнаружила, что лежит на кровати в белой, пустой — ничего, кроме телевизора в углу, — комнате.
Появился Ральф с чашкой горячего шоколада.
— Все хорошо, — сказал он. — Ты пришла туда, куда хотела прийти.
— Я не хочу шоколада, хочу вина. И хочу туда, вниз, в нашу комнату, где разбросаны книги и горит камин.
Как это сказалось, будто само собой — «наша комната»? Не это она планировала.
Она оглядела ступни — небольшой порез и несколько царапин. Через несколько часов от них и следа не останется. Не без труда Мария сошла по ступеням лестницы — она шла в свой угол, на ковер перед камином. Она уже поняла, что лучше всего чувствует себя именно там: вот ее место в этом доме.
— Тот дровосек еще сказал мне, что, когда он делает нечто вроде физического упражнения, когда он требует от своего тела все, что оно может дать, он обретает какую-то неведомую духовную силу —тот самый свет, который я заметил в тебе. Что ты почувствовала?
— Что боль — это спутница женщины.
— Это — опасность.
— Что боль имеет предел.
— Это — спасение. Не забывай об этом.
Сознание Марии все еще мутилось — этот «мир» осенил ее в тот миг, когда она вышла за назначенные ей пределы. Ральф показал ей иной вид мучения, и он тоже доставил ей странное наслаждение.
Ральф взял большую папку, раскрыл ее перед Марией. Там были рисунки.
— История проституции. То, о чем ты спрашивала меня в нашу первую встречу.
Да, спрашивала, но ведь это было всего лишь способом убить время и попыткой заинтересовать собеседника. Теперь это не имело уже ни малейшего значения.
— Все эти дни я плыл в неведомом море. Считал, что и нет никакой истории, а есть только древнейшая профессия, как принято называть это ремесло. Однако история существует, да не одна, а две.
— А что же это за рисунки?
Ральф Харт испытал разочарование оттого, что она не поняла его, однако виду не показал, сдержался и продолжал: — Я делал эти наброски, пока рылся в книгах, читал, делал выписки.
— Мы поговорим об этом в другой раз — сегодня я хочу понять, что такое боль.
— Ты изведала ее вчера и ты открыла, что она ведет к наслаждению. Ты изведала ее сегодня — и обрела мир. И потому я говорю тебе — не привыкай, с нею слишком легко ужиться, а это — опасное зелье. Оно таится в нашем повседневье, в скрытом страдании, в наших отречениях, после которых мы виним любовь в том, что наши мечты не сбылись. Боль, являя свой истинный лик, пугает и прельщает, являясь под личиной жертвенности и самоотречения. Самоотречения или трусости. Что бы ни твердил человек, как бы на словах ни отвергал боль, он всегда отыщет средство и способ обрести ее, влюбиться в нее, сделать так, чтобы она стала частью его жизни.
— Не верю. Никто не желает страдать.
— Если ты сумеешь понять, что способна жить без страдания, это уже будет шаг вперед. Но не думай, будто другие люди поймут тебя. Да, ты права: никто не желает страдать, и тем не менее все ищут боль и жертву, а отыскав, чувствуют, что бытие их оправдано, а сами они — чисты и заслуживают уважения детей, супругов, соседей, Господа Бога. Сейчас не будем об этом думать, хочу только, чтобы ты знала — миром движет не жажда наслаждения, а отречение от всего, что важно и дорого.
Разве солдат идет на войну убивать врагов? Нет — он идет умирать за свою страну. Разве женщина показывает мужу, как она довольна? Нет — она хочет, чтобы он оценил степень ее преданности, ее готовность страдать ради его счастья. Разве человек поступает на службу в надежде осуществиться и реализовать свой потенциал? лет — он проливает пот и слезы для блага своей семьи. Так оно и идет: дети отрекаются от мечты, чтобы обрадовать