Машина ушла. Дядя Федя приказал:
— Ребята, до десяти тридцати свободны.
Тетя Груня ожидала сержанта в сторонке, делая вид, что задержалась совершенно случайно. Бывает так, что запамятуешь, куда идти в данный момент. Дядя Федя тоже вроде бы совершенно случайно подошел к ней. Они перебросились парой слов, постояли немного, затем пошли не спеша по улице, друг от друга на расстоянии. Степенно, уважительно.
Мы побежали догонять толпу девушек и парней. Нас оказалось пятеро — два зенитчика, дядя Боря Сепп и мы с Рогдаем, пятеро военных — так что если бы деревенские парни стали возражать против того, что мы пожаловали без приглашения на вечеринку, или, как говорят в Воронежской области, на «улицу», мы бы смогли постоять за себя. Но возражать оказалось некому — парней, которые обижаются при виде соперника, в деревне не было.
Улица собралась у летней избы старого холостяка, по кличке Баран. Барана, кажется, убили где-то под Бобруйском.
Появилась гармошка. На ней играла взрослая, по моим понятиям в то время, дивчина лет двадцати. Играла с душой. Девушки были на три-четыре года старше деревенских ребят, пришедших на «улицу», а девчонки, что помоложе, вроде Зинки, скрывали свой возраст. Почему-то они стыдились молодости.
Гешка притащил из дома балалайку. Сел на завалинку, зажал «бандуру» между колен, но не заиграл, лишь прислушался к игре гармошки, морщась, когда, по его мнению, гармонистка неправильно выводила «страдания».
Образовалось подобие круга. В круг по очереди выплывали девушки и сыпали припевками, одна задорнее другой. Пение дополнялось пляской, дробь пляски ускорялась, становилась замысловатее…
Зенитчики тоже вышли в круг. Ударили сапогами. Это уже была мужская пляска: парни самоутверждались.
Мои сверстники, я заодно с ними, сидели плотно на завалинке: мы не имели права лезть в круг, где царствуют старшие парни.
Гешка закурил. Сделал несколько затяжек и протянул козью ножку. Пришлось взять. Я затянулся… Самосад взорвался в горле; я стерпел, не закашлялся, превозмогая отвращение, еще раз затянулся и передал проклятую цигарку Рогдаю, рассчитывая, что он пыхнет дымом, как на крыше Дома артистов в Воронеже; но Рогдай, держа козью ножку двумя пальцами, затянулся профессионально. Мать моя, мамочка!.. Он докурил козью ножку до конца и не поморщился!
— Стешка идет! Стешка пришла! — подбежал к Гешке паренек лет двенадцати.
— Где? — встрепенулся Гешка.
— Во-он! — показал пальцем пацан в сторону моста.
Среди девчат произошло движение, их точно подстегнули, частушки посыпались одна за другой.
Смысл частушек заключался в том, что парни ничего не соображают в девичьей красоте, — им главное, чтобы было воображение, то есть чем больше о себе воображает товарка (подруга), тем для парней и завлекательнее, потому что парни настоящего чувства понять не способны. Что стоит приглядеться к подобной красавице: она-то и не румяна, и корову доить не умеет, и стряпать не умеет, тонка, худа. Единственно, что знает — книжки целыми днями про любовь читать.
Стешка вошла в круг. Она оказалась худенькой, невысокого роста, стройной. Она лениво пробила чечетку, пропела в ответ, что зря наговаривают: и по дому она управляется не хуже других, и корову умеет доить, а что книжки про любовь читает — так в них учат девушек не верить красивым словам первого встречного ухажера.
Что поразило — голос Стешки. Он оказался настолько звонким и чистым, что даже гармошка застеснялась.
— Чья Стешка-то, чьих родителей? — спросил я у Гешки.
Он волновался, прилаживался к балалайке.
— Директорская дочка, учительши дочка, — ответили за Гешку ребятишки. — Мать у нее строгая, заслуженная.
— Это она приходила, когда призывников отправляли на вокзал, орден Ленина у нее?
— Она, она… Стешка грамотная, книжек у нее — пропасть!
— У моста военных много, — вдруг сказала Стешка, поглядывая искоса на Сеппа.
Дядя Боря чувствовал себя неловко на вечерке.
Стешка прошлась в пляске и остановилась перед ним, отбивая дробь ногами. Пение прекратилось. Прошла минута, вторая… Теперь делом чести девчонки было вызвать парня в круг, потому что отказ плясать по приглашению означал, что девушка пришлась не по душе, ее знать не хотят и даже не желают с ней познакомиться. В плясках были свои тонкие тонкости — за каждой припевкой скрывался разговор, каждое «страдание» имело назначение — для ссоры, для уговора, для веселья, даже для тоски по милому, которого ждут и остаются ему верны, поэтому нечего приставать, раз другому обещано ждать…
Дядя Боря наконец сообразил, что означает настойчивость девушки. Он встал. Он не умел плясать «Русскую». Потоптался, потоптался, что-то попытался изобразить. Ничего не вышло.
Гешка занервничал, вскочил, сел и ударил по балалайке. Трехструнная у него запела, как семиструнная. Это были не забубенные, отрывистые звуки, а плавная, задушевная песня.
Гармошка замолкла, потому что не могла перепеть Гешкину балалайку.
Потом «улица» пошла к мосту…
От моста шел рокот. Он полз непонятно с какой стороны, земля чуть заметно дрожала.
— Танки! — вскрикнули зенитчики, забыв про девушек, про песню, закрутили головами, прислушиваясь.
— С дороги! Прочь с дороги!
Из-за поворота выбежали два бойца с винтовками за плечами, с флажками в руках.
— Расступись!
Они побежали вдоль плетня. Один из бойцов остановился, вышел на ярко освещенное луной место, второй побежал на бугор.
Через мост проползла стальная громада. Проползла по деревне, радостно урча мотором. За ней пошли еще и еще… Одна за другой — сильные, гордые, огромные машины.
У открытых люков сидели танкисты.
Боец на освещенной луной улице взмахнул флажком.
Танкист наклонился к люку, что-то закричал туда, внутрь машины. Танк развернулся и пополз на бугор.
— Время вышло! — перекричал лязганье гусениц дядя Боря, показывая на светящиеся стрелки часов.
На часах было десять.
— Бежим в школу! Автобус придет!
Если бы на мне не было военной формы, я мог бы гулять хоть до утра. Но в форме… Она обязывала точно в срок быть в части.
Часть четвертая
ГЛАВА ПЕРВАЯ,