перепончатой лапой по воде, что это его стихия.

Утром она открыла книгу. Открыла, чтоб узнать:

Есть в Флорентийском Национальном музее мраморная статуя, которую Микеланджело назвал «Победитель». Это нагой юноша с прекрасным телом, с вьющимися волосами над низким лбом. Стоя прямо, он ставит свое колено на спину бородатому пленнику, который сгибается и вытягивает голову вперед, как бык. Но победитель на него не смотрит. В минуту удара он останавливается, он отвращает свой скорбный рот и нерешительный взор… Он откинулся назад. Он не хочет больше победы, она претит ему. Он победил. Он побежден. Это изображение героического сомнения, победа с разбитыми крыльями, — это сам Микеланджело, символ всей его некоей.

Не образ побежденного победителя завоевал ее, не рассказ о беспокойстве духа, которое, по мнению автора — Ромена Роллана, — есть недостаток гармонии и, следовательно, зависит не от величия художника, а от его слабости… А сам факт существования высокого и возможности вот так говорить о нем. И не просто высокого — уж какое видела она на фронте и потом в госпитале! — а вот этого отстраненного от повседневности или преображавшего ее — высокое искусство, вот что! Может, именно война — боль, нищета, долгое неподпускание к себе всего, что не относится к сегодня, к сейчас, — породили этот рывок к искусству. Она читала и слышала в себе робкое, скорбное и счастливое: «Живу! Живу!»… — издерганное, гордое, отмеченное красотой существо, вечный школяр на полной нешкольных тайн земле.

Гл. IV. Возмужание

У психологов есть такой термин — «вытеснение». Это — в простейшем изложении — когда память вытесняет тяжелое, нежелательное, подменяет чем-то другим. Так, вероятно, и произошло с Виталием, иначе провал памяти, в который рухнул весь военный период, нечем объяснить. Впрочем, мальчик был мал, чтобы разобраться во множестве сложного. И даже начало воины для него связалось с маршами по радио (всего лишь с маршами!), а потом с затемнением и вкусом сладковатого суфлейного молока.

Так же смутно помнил он, как номер хозяин дома — дед: ходил-ходил по половицам, поглаживал стены, ведра в сенях, потом ушел в светелку и помер. А плач и стон стояли долго: все жалели деда. И он, Виталий, тихо плакал, чтоб никто не видал.

А времена шли суровые. К тому же не было отца. И письма не приходили. И из-за узкой маминой спины жизнь уже начинала корчить гримасы: то мать не взяли учительницей в школу и она подалась на прядильную фабричку — и ничего-то не умела, что-то там грузила, стерла руки до кровавых мозолей. То Виталий потерял продуктовые карточки (хорошо еще — в конце месяца), и они голодали бы страшно, если б хозяйка, ворча, не отсыпала муки («Не помирать же этим неумехам в моем доме!»).

Но это все шло вереницей, будто спешило к тому дню, вернее, к тому вечеру, когда выплыл из весенних белых сумерек человек, притяжение к которому построило потом жизнь: что-то отняло у нее и что-то вложило из странных, не имеющих имени ценностей.

Было это года три спустя после войны — Виталию сравнялось пятнадцать.

За время войны город зарос, задичал, даже облик потерял городской.

От самого центра во все концы расходились полосы огородов с картофельными грядами. У всех в те несытые послевоенные годы были свои наделы. Даже приезжим — и Виталию с матерью в том числе — определили по сотке. Им достался надел недалеко от парка. Земля там была хороша: речушка веснами разливалась, надо было только не полениться выдрать кусты. Виталий не поленился. Он никогда не ленился, если дело касалось земли. Разворотишь ее, — а там белые личинки майских жуков. Пять лет таятся они, гложут корни растений, чтобы потом, быстро пройдя стадию куколки, пулей выстрелить в едва затемневший апрельский вечер. Гадость, да? Но Виталию было интересно. А когда над ним, задержавшимся на огороде дотемна, промахивала летучая мышь, он точно ощущал прикосновение другого — не то забытого, не то не узнанного еще мира…

Обезлюдевший парк жил по законам леса: веснами там высиживали птенцов славки-черноголовки; кроты набрасывали кучки земли по ходу своих строительных работ; храбро сбегали по стволам елей и сосен белки.

Однажды на противоположном пологом берегу забрезжил костерок. Он высветил двух парней и девушку. Парни были взрослые. Одного, который обычно на ходу лущил семечки и сплевывал мокрую шелуху, Виталий встречал часто. Звали его почему-то ласкательно — Ленечка. Другого не знал. Девушка тоже была взрослая. Но ее знали все. Ее фотография висела в школе; с ней велели непременно здороваться, если она проходила мимо. Виталий считал это справедливым. И не только потому, что Лида Счастьева (звать-то как: Лида Счастьева!) была героем войны. А еще и потому, что смотреть на нее — радость.

Теперь Виталий, сидя на вывороченном пне, глядел на другой берег, затаясь. Девушка протянула руки к костру. Извечное женственное движение. Но выполнено оно было резковато. И смех ее, и неразборчивые слова звучали надтреснуто и резко. Незнакомый парень был красив. Но ей больше нравился Ленечка. Ее повороты в его сторону, все движения были мягче, любезней. «Поженятся, разведут лущителей семечек», — почему-то со злобой подумал Виталий. И еще подумал: «У зверей все это милее. Проще и милее». Но что его здесь не устроило, додумать не успел, потому что сзади кто-то осторожно подходил.

Виталий оглянулся. Рядом стоял парень примерно его лет.

— Закурить есть? — спросил тот, глядя на костер, за речку. Глаза у него были узкие, лицо круглое, широкое и — маленький нос с трепещущей ноздрей. Одна ноздря была неподвижна, а другая жила и вздрагивала, и от этого лицо казалось каким-то рваным, что ли. — Закурить, говорю! — нетерпеливо повторил он.

— Н…нету.

— Врешь небось?

Виталия не ответил. Парень, не отрывая глаз от костра, выкинул вперед руку, как для удара (Виталий подобрался), а потом разжал пальцы.

— Давай пять. Меня Юрка зовут. — И кивнул на тот берег: — Перемахнем по мосточку?

Движения его были быстрые и очень определенные. В разбойном этом облике что-то привлекало, тянуло.

Виталий сгреб в карман отцова идола, молча глядевшего из расселины пня (всегда незаметно брал с собой).

— П…перемахнем!

Легкими прыжками, под прикрытием темноты и веток, звериной побежкой мчались они по весенней земле, перепрыгивая грядки. Деревянный мосток взяли в два прыжка — и тоже тихо, как-то шепотком. И оба смеялись хриплым, придушенным смехом.

Лида не удивилась, увидев ребят. Но вдруг покраснела. Это было так странно: ведь она совсем взрослая!

Разговор у костра сломался, стал гаснуть. Собрались по домам. Юрка успел сказать Лиде:

— Я, когда стану режиссером, возьму вас в свой фильм.

— Я к тому времени состарюсь, — усмехнулась она.

— Продержитесь еще лет десять, ладно? — попросил он, жалобно и нахально щерясь ей в лицо. И махнул Виталию — пошли!

— На сегодня хватит, — пояснил он по дороге. — Первый разговор требует краткости.

— Почему?

— Подрасти — узнаешь. — И лицо Юрки сильнее прежнего разодралось улыбкой. Казалось, будто это лицо резиновой куклы бибабо, которое кривится, сморщивается, оплывает в зависимости от движения человечьей руки внутри полой головы. Юрка, вероятно, уловил смысл устремленного на него взгляда и резко хохотнул.

— Рожа должна быть приманчивой, ясно? А манит не только красота.

Оба рассмеялись и, смеясь, хлопнули рука об руку.

Вы читаете День жаворонка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату