счет доставшихся им прибылей собственные силовые преимущества; в) организованные преступные группировки, которые действовали как субъекты бизнеса, конвертируя свои локальные силовые преимущества в деньги. Остальное общество оказалось раздробленным, если не вовсе распавшимся на отдельных индивидов, поскольку рушились прежде централизованные структуры, объединявшие людей и создававшие связи за пределами круга личного общения или местно-этнического происхождения. С распадом государства наступила утеря экономической и физической защищенности обычных жителей. Позднее в 1990-x гг. Власть, как правило, сосредоточилась в руках областных губернаторов и президентов республик, которые могли опереться на старые номенклатурные диспозиции, привычки и связи, тем более что государственные структуры на местном уровне оказались более или менее уцелевшими. Однако эти провинциальные реставрации оказались крайне ограниченного свойства. Губернаторы не обладали ресурсами, а потому и серьезными намерениями для предотвращения обнищания и деиндустриализации, происходивших одновременно и взаимосвязано с хищническим (но если взять зоологическую метафору поточнее, то падалыцическим) обогащением политиков, связанных с ними олигархов или пришедших через силовое предпринимательство бандитов и полевых командиров. В сумме это означало сокрушительный откат целых стран и регионов на периферийные позиции в мировой иерархии власти и благосостояния. Достижения периода ускоренного развития, оплаченные трудом и жертвами предыдущих поколений, были утрачены вместе с осуществившим их государством.

Урон от распада государства и последовавшей длительной депрессии оказался таким, что стало трудно даже представить, как гражданское движение за демократизацию и неолигархическое рыночное развитие могло бы вообще возродиться. Динамика десталинизации 1950-х гг. совершенно выпала из массового сознания, эмоциональная энергетика времен перестройки исчезла вместе с публицистической интеллигенцией, сделалась неловким воспоминанием. В большинстве бывших советских республик закрепилась внутренняя поляризация богатства и власти, напоминающая страны Третьего мира. Собственно, они и стали новой периферией, но не столько эксплуатируемой, сколько по большей части заброшенной. Политика свелась теперь к чередованию централизованного личного «султанизма» и более «демократического», порой захватывающе драматичного, большей частью же исключительно грязного соперничества клик коррумпированных политиков и ренто-ориентированных бизнесменов. Неопатримониальная власть может быть в определенной степени дисциплинирована и рационализирована, что доказывается примером недавних достижений президентства Путина. Это вполне и даже нередко может сопровождаться экономическим ростом. Однако это рост зависимого характера, возникающий при централизации изъятий, которые поддерживают в основном лишь высокий уровень потребления элит и отчасти подчиненных слоев, прежде всего необходимых элитам исполнителей и работников. Как правило, в таких ситуациях ресурсы периферийного государства оказываются на какое-то время достаточно велики, чтобы обогатить правящую верхушку и, неизбежно, их иностранных партнеров, через которых реализуются экспортно-импортные и финансовые потоки. При этом все же остается и доля на строительство современных дорог и небоскребов – по крайней мере, в столицах, где сосредоточено показное потребление элит. Это, повторим вслед за Шумпетером, чисто количественный «рост без развития». Как пояснял тот же Шумпетер, «составьте вместе хоть сто карет – все равно это не будет железнодорожным составом». В лучшем случае количественный рост без качественного изменения социально-экономической структуры создает анклавную экспортную промышленность, обслуживающий оффшорные трансферты (но едва ли инвестиции) банковский сектор и сферу элитного потребления предметов роскоши, почти целиком импортированных. Такой рост никак не ведет к выходу с периферии и рушится всякий раз с сокращением рентных потоков. Это знакомый вариант Индонезии при Сухарто или многих латиноамериканских стран. Но это никак не путь, которым прошли Япония, Южная Корея, возможно, сейчас идет Китай – и, до определенной черты, прошел сам Советский Союз[379]. Так остается ли хоть какая-то надежда на реальное развитие и демократизацию? Мы вернемся к этому вопросу в завершающей части этой главы. Но прежде нам следует прояснить, какого рода социальная наука необходима, чтобы ответить на подобные вопросы.

Карты и компас

Эта промежуточная часть в последней главе предназначена в основном коллегам исследователям. Предстоит перебрать теоретические инструменты, использованные при выстраивании разъяснений этой книги, но также упомянуть и те, от которых пришлось отказаться. Дело тут не в профессиональном педантизме и самоотчете, хотя это, конечно, по-прежнему важное требование научности. Это, скорее, воззвание к следующему поколению исследователей осмыслить и совместно использовать прорывные формулировки, сделанные нашими непосредственными предшественниками в 1970-х гг. – в «Золотом веке» макроисторической социологии, как называет тот период Рэндалл Коллинз[380]. На примере моих собственных поисков теоретических объяснений, посмотрим, как можно было бы продвинуться к новому, целостному и гораздо более вдохновляющему пониманию социального мира. Задача, надеюсь, неактуальной не покажется.

Ключом нам послужит метод анализа взаимосопряженных социальных полей и сетей, а вдохновение дает страстный социологический рационализм Пьера Бурдье. Одним из основных вкладов Бурдье в современную социологию стало выявление практических путей преодоления разрыва в социальном анализе, традиционно отделявшем область культуры от материальной основы существования человечества. Введением в изучение культуры аналитической метафоры поля, структуриемого взаимоотносящимися позициями и социальным капиталом игроков[381], Бурдье не только смог вернуть символическую сферу в изучение социальной иерархии и политической экономии, но и (что гораздо значимее) сумел вернуть понятие политической экономии и иерархическое измерение классовой власти в изучение самой культуры. Бурдье, как чувствуется из его книг, был вынужден беспощадно бороться – не столько в силу своего бойцовского интеллектуального габитуса, а в основном потому, что решил практически в одиночку биться на нескольких главных теоретических и политических фронтах: против механистического детерминизма сталинского марксизма-ленинизма (в его случае, альтюссерианства), против господствовавших в 1950-х различных течений позитивизма и структурного функционализма (который, впрочем, теперь к нам вернулся с жаждой мести в перевоплощенном виде ультраметодологических движений наподобие теории рационального выбора), а затем и против дезориентирующего дискурсивного солипсизма постмодернистских комментариев.

Бурдье не был лишь социологом культуры или классового неравенства. Его интеллектуальные амбиции были куда более масштабными и в сущности холистическими. Острая философская направленность в работах Бурдье объясняется не только фактом его происхождения из философов и последующей социологически-сформулированной полемики с престижной во Франции философской средой. Битвы с Сартром – дело прошлое и, по большому счету, сугубо французское. Замах на эпистемологические основы связан со стремлением Бурдье критически «раздумать» (unthink по знаменитому выражению Валлерстайна) всю парадигму социального анализа, сформировавшуюся в XIX в., начиная с пустивших глубокие корни противопоставлений структуры и человеческого волевого выбора («агенции»), микро– и макроуровней, научной объективности и политической предвзятости. Поиски других путей в социальной науке и иного концептуального языка для описании общества, стремление преодолеть одновременно партийную критику марксизма и благопристойную апологетику либерализма, с 1960-x гг. стали главным стратегическим принципом интеллектуального противостояния в социальной науке, и Бурдье стоит в первом ряду тех, кто осознанно рискнули выдвинуть претензии к обеим сторонам линейного идеологического эволюционизма и начали революционное преобразование прежней парадигмы (в смысле скорее Куна и Латура, нежели марксизма), не только отдельных ее теорий и основополагающих концепций, но и, как выразился Чарльз Тилли, самого «способа постановки вопросов и оценки полученных ответов относительно социального мира»[382].

В моем случае при написании этой книги влияние Бурдье стало определяющим, по крайней мере, в трех отношениях. Во-первых, теоретическая концепция символического и, в более широких рамках, социального капитала не только высвечивает, но и, главное, помогает проанализировать неоднозначность ролевых и идейных позиций интеллигенции и других образованных специалистов в советской социальной иерархии. Без «способа постановки вопросов и оценки полученных ответов» трудно было бы двинуться далее публицистики в понимании происхождения советской интеллигенции, ее надежд, связанных с культурной и далее политической деятельностью, что приводило при открытии реформистских

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату