промышленности (будь то капиталистические предприниматели или социалистические плановики) не могут более рассчитывать на приток новой и гораздо менее притязательной рабочей силы из деревень или более бедных стран, то наемные работники обретают структурную возможность стать самостоятельным классом в марксистском значении этого слова, а следовательно – силой, заставляющей с собой считаться.
В социалистическом государстве, ежедневно и во всеуслышание трубившем о своем служении трудовому народу, рассмотрение класса с позиций идеологии было данностью. Однако по той же причине воплощение структурной возможности в подлинно пролетарскую политику было задачей архисложной. Политические реалии социалистических диктатур не оставляли легального пространства для действенной организации рабочего класса. По этой причине структурный потенциал наемного труда реализовался в основном через неявный бытовой торг с работодателями на уровне конкретных цехов, предприятий и учреждений – но не на более высоком агрегированном уровне отраслей, территорий и тем более не в сфере политики. Средством рассеянного давления со стороны работников служили переходы прежде всего квалифицированных кадров с одних предприятий на другие, с более щедрой зарплатой и «социалкой», что значительно облегчалось отсутствием безработицы, либо вялотекущее хроническое отлынивание работников от своих обязанностей – вместо единовременного, сосредоточенного, открытого и коллективно согласованного отказа от работы, наблюдаемого во время забастовок. Стихийные кратковременные забастовки не были столь уж небывалым явлением. Открытие советских архивов после перестройки позволило историкам подсчитать, что в шестидесятые – начале семидесятых годов в СССР ежегодно происходило порядка 400–450 подобных выступлений[103]. Иначе говоря, где-то в цехах крупных заводов, на шахтах, в портах бастовали практически каждый день. Как правило, о столь чрезвычайных происшествиях приходилось докладывать в секретных сводках руководству в Москве. Тем не менее это крайние случаи. Открытые забастовки оставались трудны и крайне опасны для зачинщиков. В повседневной жизни рабочим приходилось искать совершенно иную стратегию неявного сопротивления, закреплявшуюся в практиках и социальных ожиданиях производственной субкультуры времен позднего госсоциализма. В совокупности, увы, приобретенный опыт оказался крайне успешным.
Печально известное низкое качество советских товаров и услуг в действительности можно считать превратным триумфом классовой борьбы в условиях государственного социализма. Будучи лишенными возможности повысить свою зарплату путем заключения коллективных договоров, работники прибегали к неявному снижению вложения своего труда в производство[104]. Таков политэкономический контекст циничных поговорок того времени: «По деньгам и качество», «Государство притворяется, что нам платит, а мы – что на него работаем».
Столкнувшись с проблемами постоянного понижения уровня вложенного труда и все более расшатывающейся дисциплины на производстве, страна Советов предпочла не реагировать никак, помимо дежурной риторики. Брежневский режим оказался в плену унаследованной от более ранней эпохи марксистско-ленинской идеологии и практики всеобщей занятости, институционализированной со времен штурмовой индустриализации. Но сами по себе ограничители, унаследованные от прошлого, не имели бы такой силы «держать живых», будь эти живые достаточно смелы и живы. Вероятно, куда важнее оказался фактор нежелания гражданской номенклатуры возвращаться к сталинским методам государственного террора для принуждения рабочих к труду. Добавим к этому типичную для времен застоя тенденцию уходить от реального обсуждения и тем более сколь-нибудь активного решения проблем, поскольку это грозило вернуть страну к дебатам и энтузиазму недавних времен «оттепели».
Победа сомнительного сорта, одержанная советским рабочим классом над своим дряхлеющим государством, оказала долгосрочное разрушительное воздействие на трудовую этику. Неофициальными нормами стало терпимое отношение к опозданиям и прогулам, растранжириванию средств и ресурсов, бракоделию, хищениям, разгильдяйству и пьянству, которые продолжали осуждаться лишь на плакатах и в официально санкционированной сатире. Эрозия трудовой этики затем перекидывается на советское общество в целом, производя всеобщий цинизм и общественную апатию. Осознавая опасность политических последствий более активной реакции, советское руководство было вынуждено не только терпеть низовое понижение производительности труда, но вдобавок расширять порочную систему представления косвенных доходов на рабочих местах. Эта политика дала мощный толчок тенденции роста народного потребления конца 1950-х – середины 1980-х – тенденции, шедшей вразрез с падающей продуктивностью труда и создающей новые противоречия.
Щедро спонсируемое потребительство (особенно в крупных городах) стало зависеть от быстрорастущего импорта товаров народного потребления в обмен на нефтедоллары. В краткосрочном плане подобная политика оказала успокаивающее воздействие на общество и даже способствовала некоторому росту инициативности в ряде стратегически важных отраслей промышленности – особенно в военно-промышленном комплексе, где возможность приобретения импортных товаров посредством «потребительского заказа» стала главным стимулом к рационализации и поддержанию трудовой дисциплины. Именно поэтому брежневская эпоха с такой теплотой вспоминается во многих уголках бывшего СССР. Импорт товаров познакомил советских пролетариев с потребительскими моделями западного общества. Возрастающие ожидания советских потребителей стали еще одним источником идеологической эрозии и издержек государства. Жесткий пограничный контроль, неконвертируемый рубль и бездарная бюрократия виделись единственными политическими препятствиями потоку качественных и престижных западных товаров. Излишне говорить, с какой готовностью западная пропаганда эксплуатировала материальный разрыв между двумя общественными системами.
Чтобы хоть как-то противодействовать снижающейся эффективности экономики, избегая при этом социальных конфликтов, советское правительство продолжало политику экстенсивного роста путем новых капиталовложений в строительство гигантских промышленных объектов и бездумной механизации сельского хозяйства. Подобный подход производил поводы для рапортов об успехах и поддерживал идеологическую видимость сохранения динамики ускоренного индустриального развития – хотя подлинный рывок развития остался все дальше позади и источники его динамики делались все более невоспроизводимы. Ценой имитации продолжающейся государственной индустриализации без сталинизма стала хроническая неэффективность использования ресурсов и рабочей силы. Целые категории рабочих, а также специалисты и управленцы среднего звена, находили все больше возможностей для изворотливого торга с начальством, которому в свой черед оставалось выбивать свыше новые ресурсы и привилегии, а то и заниматься приписками и прочими формами бюрократического обмана. Таким образом последствия завершения процесса советской пролетаризации стали вторым основным источником издержек. Рост структурной силы пролетариев и их превратные стратегии индустриального конфликта, производившие негласные компромиссы в системе управления, опосредованно превратились в фактор упадка координирующего инфраструктурного потенциала советской власти. Впрочем, это уже следующая проблема.
Издержки третьи: Ведомственное замыкание номенклатуры
Третье основополагающее противоречие советского государства крылось в самой самоорганизации правящей бюрократии. Она начала нормализовываться на собственных условиях еще при живом вожде, в закатные годы Сталина. Когда же он умер, а его террористические подручные сами подверглись чистке, процесс окукливания номенклатурных ведомств стал необратимым, несмотря на отчаянные попытки Хрущева воспрепятствовать самоизоляции бюрократической надстройки.
Врожденная бюрократическая сегментированность советских и постсоветских властных структур напрашивается на сравнение с феодализмом. Но это саркастическое преувеличение. Вероятно, к истине приблизился Дэвид Вудрафф, чья на первый взгляд отвлеченная теория денег и натурального обращении в СССР и России восходит непосредственно к идеям Георга Зиммеля и Карла Поланьи[105]. Вудрафф утверждает, что создание единых национальных валют было важнейшим средством и историческим достижением на пути формирования суверенных национальных государств современности. В этом (и скорее лишь в этом) отношении СССР и Россия 1990-х напоминают ранние абсолютистские государства накануне консолидации национальных монетарных систем, хотя это сходство является не генетическим, а гомологическим. Царская Россия, вопреки клише о ее отсталости, и тем более Советский Союз не так уж и отставали от Запада в темпах модернизации экономики и государственности. Рубль служил национальной денежной единицей в современном смысле этого слова в