Я отчетливо помню это яркое солнце, заливавшее своими лучами лавку и камни мостовой. Казалось, что находишься в каком-нибудь тихом провинциальном городе. Булочница раскладывала булочки и пирожные.
Апаши проходят до перекрестка. У них такой вид, точно они сговариваются. Смотрят искоса на булочную и вдруг входят, толстый спереди, худой сзади. Понятно, я не слышал разговора, происходившего в булочной. Я даже не видел отчетливо жестов, потому что витрина отражала солнечные лучи.
Вдруг они выходят, держа каждый по сладкой булочке, которые они покусывали, заливаясь хохотом. Булочница кричит им вдогонку:
– Воры! Вы воры! Нечего заходить в лавку, когда нет ни гроша в кармане.
Она ограничилась этими словами и возвратилась в лавочку. Она протестовала только из принципа. Но, в сущности, она была довольна, что так дешево отделалась.
На улице, казалось, никто не заметил происшедшего. Люди, направлявшиеся на службу, продолжали свой путь; трактирщик продолжал отмывать мраморный столик, который он подтащил к самой канавке, а приказчик из бакалейной по-прежнему отвешивал фунт белых бобов.
Мои апаши направляются к заведению трактирщика. Когда они входят, он окрикивает их.
– Вы куда?
– Куда идем? К тебе, старина.
– Вам нечего делать у меня.
И он продолжал чистить свой стол; но кулак его судорожно сжимал тряпку, и тряпка вытирала все одно и то же место.
– Как нечего? Разве ты не отпустишь нам по стаканчику?
– У меня нет стаканчиков для тех, кто не имеет денег.
– У нас есть деньги! Может, больше, чем у тебя. Мы не просим милостыни! Фу ты, ну ты, какой фасон!
Несмотря на развязность, они опасливо поглядывали на хозяина, маленького плотного овернца, прочно стоявшего на своих ногах, круглоголового и коротко стриженного, с глазами навыкате. Он перестал вытирать стол и держал его за оба конца своими узловатыми лапами; я чувствовал, что еще момент, и он швырнет этим столом им в рожу.
Апаши, видно, тоже боялись этого, потому что перестали настаивать. Они вернулись на середину улицы, ворча и пожимая плечами.
Я думаю, что худощавый был более осторожен. У него был такой вид, точно он хочет урезонить толстого, сказать ему:
'Будет! Ну, будет тебе!'
Но толстый апаш, розовое бебе, не скрывал своего негодования. Он бормотал сквозь зубы:
– Ну, не подлец ли! Сволочь!… – и т. п. Худощавый идет вперед и делает несколько шагов по улице Родье. Толстый поднимается на тротуар у бакалейной лавки, топчется перед выставкой, делая вид, будто спотыкается о горшки с молоком.
Потом он замечает мешок с картошкой.
– А! Картошка!
Он берет одну картофелину и швыряет ею в приятеля, который как раз в этот момент оборачивался и счел своею обязанностью, из вежливости, захохотать.
Но тут же стал ласково уговаривать толстого:
– Пойдем! Ну, пойдем!
Толстый берет вторую картофелину и снова запускает ею в приятеля. Потом третью, четвертую. Они подзадоривают друг друга. Худощавый подбирает упавшие картофелины и швыряет ими обратно: град картофеля с обеих сторон.
Прохожим тоже достается, но они ничего не говорят. Некоторые выжимают даже на своих лицах подобострастные улыбки.
Приказчик созерцал эту картину с выражением отчаяния; хозяин, на пороге лавки, кипел от негодования. Жена его, толстая, хорошо одетая женщина, увешенная драгоценностями, держала его за рукав и умоляла войти в лавку.
Я думал:
'Не странно ли, что такие вещи могут происходить среди бела дня? Где полиция?'
Испугались ли апаши, что дело в конце концов примет дурной оборот? Не знаю, но только они оставляют в покое картошку и продолжают свой путь посреди улицы, рука об руку, с наглым видом.
Я вытащил часы. Было поздно. Кроме того, я уже насмотрелся на их художества. Подумайте только, как они были горды. Целая улица в шикарном квартале терроризована ими в первом часу дня. У них был даже вид доброго государя. Они бросали на нас милостивые взгляды, которые, казалось, говорили: 'Так как ваше поведение было примерное, мы вас прощаем'.
Словом, я ускоряю шаг. Я обгоняю их.
Поравнявшись с писчебумажным магазином, я вдруг сотрясаюсь как от электрического удара. Никто даже не прикоснулся ко мне, никто не закричал; но меня всего сотрясло, как если бы на меня свалился трамвайный провод.
Я оборачиваюсь. Невозможно передать, что я увидел. Улица вдруг набросилась на обоих апашей, как… ну, как я сжал бы вдруг руками горло цыпленка. Не было ни одного слова, ни одного знака. Во мгновение ока улица смяла их. Хлоп!
Люди вдруг устремились с обоих тротуаров.
Почему в этот момент? Почему не раньше и не позже? Прохожие, торговцы, люди в фартуках, господа в пиджаках. Не было ни шума, ни криков. Вы только видели, как в воздухе с молниеносною быстротою подымались и опускались кулаки и палки.
Я не видел больше моих апашей. Они были поглощены людским клубком. Клубок нарастал и в то же время медленно скатывался вниз по направлению к улице Мобеж.
Я всячески сдерживал себя; но и я был вовлечен, втянут в этот клубок.
Вдруг я приклеиваюсь к нему. Я стискиваю зубы, поднимаю кулак, палку; дыхание мое становилось прерывистым; я начал хрипеть.
Мы скатывались все с большею и большею скоростью. Выкатываемся на улицу Мобеж и сразу загромождаем ее. Трамвай и автомобили еле успевают затормозить. Лошади скользят и приседают.
С наших губ не слетает ни единого звука, но кулаки, палки, зонтики продолжают с молниеносной быстротою подыматься и опускаться над чем-то, чего никто не видит.
ВЛАСТЬ НАД ЛЮДЬМИ
На следующей неделе Бенэн и Брудье пришли в порт и в Посольство в сопровождении Лесюера. Вопреки обыкновению, зала была пуста или почти пуста. Единственный посетитель задумчиво сидел в углу. Он был в очках, в немного поношенном черном жакете. Вся его поза свидетельствовала о внутренней выдержке, и его взгляд был не лишен значительности.
– Мне кажется, я уже видел его где-то, – сказал Брудье.
– Ты думаешь? – ответил Бенэн. – Ты, вероятно, путаешь.
Но тут раздался голос хозяина:
– Как хорошо, что вы пришли, господа. Тут уже становится скучно. Господину за тем столиком оставалось только вертеть пальцами. Обыкновенно у нас не бывает так уныло.
Посетитель запротестовал. Ему достаточно было общества хозяина, чтобы отвлечься от мрачных мыслей. Но, разумеется, он очень рад приходу новых посетителей.
После столь учтивого вступления беседа не могла не принять сердечный характер. Она началась с суждений о погоде, которая все время была дождливая. Затем посетитель в жакете признался в своей любви к порту; своими рассказами о бассейне Мозеля он растрогал сердца Бенэна и Брудье; и он нашел средство расположить к себе Лесюера суждениями об улице Лап и предместье Сент-Антуан.
– Я часто бываю в этих краях и нередко захожу в Посольство. Но лишь один или два раза я имел случай быть в нем одновременно с вами. Я освобождаюсь от занятий довольно поздно. Однако, раз я с большим удовольствием прослушал конец рассказа господина… личные воспоминания об одном волнении. Вы не видели меня; вы были слишком увлечены рассказом, но я благодарил случай, доставивший мне удовольствие.
Беседа скоро стала интимною и задушевною. Эта пустая зала, надвигающийся вечер располагали душу поведать свои тайны. Человек в жакете стал рассказывать о себе, о своей жизни:
– Если посмотреть на нее извне, от самого начала и до конца, то она, пожалуй, покажется бедною и простою, и я думаю, что это впечатление, в сущности, правильно. Мое прошлое кажется мне отмеченным, там и сям, большими со бытиями, которые и до сих пор отбрасывают на меня тень; мне кажется также, что эти события были большими только для меня. Но иногда я говорю себе, что никаких событий не было. Эта неуверенность ужасна. Я хотел бы получить ясность. Какую услугу окажет мне тот, кто мне поможет! Но от кого мне получить эту услугу? От кого?
Я никогда не принимал себя за человека необыкновенного. Пока вы молоды, у вас нет отчетливого представления о себе самом; лишь позже воспоминания ставят все на надлежащее место. Но право же, я не думаю, чтобы я отличался от первого встречного.
Я даже не был тем, кого называют 'впечатлительный ребенок'. Правда, мне случалось выходить из себя, впадать в отчаяние, лезть на стену из-за пустяков. Но это со всеми случается. Самый большой нервный тик, который мне довелось испытывать, длился не более двух месяцев. Я непрерывно мигал левым глазом. Как видите, пустяк по сравнению с пляскою св. Вита, истерией или мыслями о самоубийстве.
В классе я был посредственным учеником. Meня считали не лишенным способностей, но рассеянным и робким. Священники, обучавшие меня катехизису, делали мне тот же упрек. К исповедям я относился как будто серьезно; вносил в них методичность и тщательность; к несчастью, я беспричинно смущался, запинался и останавливался в самый интересный момент.