опустел. А добрый к мышам Вспышкин усилился.
Местные жители, знавшие Вспышкина ещё до того, как он стал ди-джеем, относятся к нему дружелюбно. «Однако, зарос!», — говорят ему, увидев в местном сельпо.
Утром кто-то постучал в окошко. Мужчина в синей рубашке подарил Вспышкину толстую книгу стихов местного поэта, который прожил тяжёлую жизнь, с хулиганствами, пьянками и отсидками в тюрьме. При этом этот человек по кличке Поэт и умер поэтически — замёрз в сугробах, оставив после себя сундук, набитый исписанными листками. Стихи были народные, гладкие, но искренние и тёплые. Очень много стихов он написал. Дальний родственник в синей рубашечке Поэта продал свинок и на вырученные деньги издал книжку. Вот, подарил её городскому чувачку.
Пора было уезжать из этого изумительного уголка. На автобусной остановке сидело человек 5 местных жителей, мужчин и женщин. Женщины были в очках, но явно не от чтения книг. Скорее всего, от плохой жизни. Почему-то одеты они были очень плохо, будто только что в навозах копошились, вид имели спившийся и опущенный, но при этом вели мудрую беседу о пользе подшивания. Подошьёшься — и пить не хочется, да и водка то ноне не целебная, палёная какая-то, вызывающая желтуху. К ожидающим автобуса аборигенам подошёл рослый охотник в болотных сапогах, с ружьишком и с яркими голубыми глазами среди морщинок. Над ним стали пошучивать: «Эх ты, охотничек! Плохо стреляешь! Тут кабанов невидимо развелось! Девки на дискотэку бояцца ходить! Кабан такой здоровый с клыками вокруг клуба бегает! Отродясь такого не было в наших краях!». В автобусике меня изумил один местный мужичок. Правда, перед этим я начиталась Ивана Бунина, который тоже любил путешествовать по разным дырам и захолустьям любимой родины. Мужичок это был выпимши и хорохорился. От него плохо пахло, почти как от бомжа — вековой грязью одежд и немытой жопой. Он громко острил и хотел развеселить пассажиров. Но получалось у него это как-то грубо, во всём его облике было что-то старомодное, шукшинское. У меня аж слёзы на глаза навернулись.
Я подумала, сколько поколений его предков должны были вырасти и сойти в могиле в состоянии глубокого рабства и унижения, чтобы потом вот получился такой вот мужичок лет шестидесяти, с рабским нахальным смешком, с ярко голубыми выцветшими глазами, на дне которых просвечивала неуверенность в себе и вековая тоска, и невозможность жить смело и натурально, без взбадриваний, опиумов и дурашливой петушистости. А ведь у него есть свой дом, есть клок земли-кормилицы, и неужели этого мало…
Потом мне позвонил ещё один мой приятель Дропус, питерский интеллектуал, увлекающийся пропагандой экологических знаний среди населения. Он продал квартиру в одном из царских пригородов Питера и купил себе большой зимний сельский дом в Рогавке, бывшем посёлке советских торфодобытчиков. Он приглашал к себе в гости меня и Юру… Надо съездить! Вдруг там удастся купить отчуждённую собственность!
До Рогавки мы с Юрой доехали на дизельном поезде с мягкими бордовыми сидениями. За задраенными приглушёнными стёклами мелькали Шишкинские боровые леса, в креслах сидели сельские жители — в основном пёстрые яркие старушки, чинные старики с ясными очами, зло и здраво рассуждающие о политике, и какие-то неприглядные мужики дикого вида с пузырями пива «Охота». Народ с горечью и сердечной болью обсуждал дикие по масштабом, не имеющие никакого оправдания вырубки лесов Новгородской области. Вдоль железнодорожных линий это ещё было не заметно, но там, в глуби, вовсю лес вырубался и вывозился непонятно кем и куда. Под шум этих разговоров я совсем по-новому смотрела на вековые ели и сосны, бежавшие за окном. Они вызывали тревогу и печаль.
В Рогавке возле иссохшей чаши фонтана на привокзальной площади народ быстро разбежался в разные стороны по белёсым пыльным улицам. Наступила тишина. Мы отправились искать жилище нашего питерского интеллектуала.
Домик Дропуса оказался весьма симпатичным. Это была настоящая деревенская изба со следами художественных вкраплений. Крыльцо поддерживали искривленные стволы, над окнами красовались нестандартные резные птицы. Но сами окна были почему то забиты досками или закрыты изнутри картоном. На двери был замок.
Мы прошли на участок за домом. Сеточный забор был обвит весёлым вьюном. Из высокой жирной зелени выглядывали лечебные травы и полезные кустарники, зверобой и лесной шиповник, бледные маки и хрен. По голубому небу пронеслась аки чёрная сыпь дружная стая галок, грачей и ворон. Они как-то по былинному летели в одну сторону, будто там мёртвый добрый молодец лежит под бел горюч камнем. Под заросшей хмелем крышей стояло продавленное кресло, и валялись написанные ручкой и отпечатанные на машинке, пыльные рукописи. У поросшей бурьяном собачей будки валялась пожелтевшая книжка со странным названием «Экзистенциализм и лечение травами».
Мы решили погромче постучать в дверь и в окна дома. Хозяин неожиданно вынырнул из двери сарая для животных, примыкавшего к избе. Вид у Дропуса был абсолютно безумный. Я решила, что это от одиночества на природе и от радости видеть у себя в гостях живых людей. И ещё подумала, что так вот кончаются мифы о Простоквашине. Дропус сказал, что дверь на крыльце забита, и что он пользуется входом через хлев. В кромешной тьме мы вынырнули из закутка сарая на лестницу, ведущую в сени. Чтобы зажечь свет, нужно было наощупь сделать несколько шагов вниз по ступеням, потом — вверх, рискуя при этом по пути сломать себе ноги или вышибить мозги об низкий деревенский косяк.
Внутри дом тоже был почти абсолютно тёмным — из-за забитых окон, которые изнутри прикрывали зловеще просвечивающие в щелях алые флаги с серпами и молотками. Повсюду висели портреты Ленина с трогательным умным взглядом, каким его любили изображать советские художники из прослойки между рабочими и крестьянами. Стены были покрыты зеркальными и серебристыми поверхностями. В углу зелёная лампа освещала аквариум с одинокой и жирной пиявкой. В нише лежали груды пыльных книг, когда — то весьма драгоценных для советского интеллигента 60–70 годов. Одна из стен была занавешена огромным коллажом, в центре которого располагался потрет ясноглазого Пети Дропуса в пионерском возрасте, справа от него висела фотография его отца в молодости, ясноглазого красавца, похожего на Дропуса периода работы на таможне и также на Йоганна Вайса из фильма «Щит и меч», а снизу улыбался обаятельный Курёхин. Вот он, иконостас постмодерниста 90-х. Насильник Ленин. Коллажист Курёхин. «Я» как центр вселенной. Пристальное вглядывание в великую загадку — молодого отца. И Петрушка-инферно, смеховой русский дьявол. Он неприятно корчился рядом с пустым окладом деревенской иконы. От всего этого мурашки по спине у нас бодряще забегали, будто мы не к питерскому интеллектуалу приехали, а попали в избушку Бабы-Яги, повышающей свой гемоглобин человечинкой…
На мысли о каннибалке Бабе-Яге наводил странный набор посуды Дропуса. У него не было ни одной маленькой кастрюльки или ковшика, одни лишь огромные жбаны, в которых можно было варить по пол телёнка. Или по пол человека… К тому же стоял какой-то тяжёлый запах… За день до нас должна была к Дропусу приехать американская художница, любительница русской экзотики. На вопрос, где она, Дропус как-то кисло улыбнулся и нехорошо сверкнул глазами…
Мы выложили на стол квас «Никола» (Дропус никогда не употреблял алкоголь, другим баловался), кой-какие продукты. Петя Дропус был истощён, но из еды согласился только на квас «Никола». Нам показалось, что он болен, может быть сильно болен, и от этого не может и не хочет есть. Неожиданно Дропус предложил покататься на велосипедах. «О, да он не так уж и плох! И достаточно бодр», — обрадовались мы. Из сарая были извлечены ретро-машины 50–60 годов, изрядно попользованные, со следами починок и передряг, но на ходу. Мы сели на велосипеды, и, подобно фашистскому ефрейтору с двумя рядовыми из советского фильма о войне, полетели, выстроившись треугольником, во главе которого был Дропус, обследовать посёлок бывших добытчиков торфа. Пока мы ехали по территории, застроенной деревенскими избами, Рогавка казалась патриархальной и привлекательной. Потом пошли толстостенные и разваливающиеся двухэтажные домики, построенные немецкими военнопленными, затем — руины торфяных цехов, потом — недостроенные в 70-х кирпичные светлые брежневки с провалами тоскливых окон.
На одной из ржавых труб, торчащих из развалов как памятник в Хатыни, красовался маленький, ржавый, но гордый серп и молот. Питерский интеллектуал Петр Дропус, ставший похожим от житья в деревне на почтальона Печкина, сморщился скорбно и попросил его сфотографировать на фоне следов похеренной цивилизации. Потом мы долго подпрыгивали по навозным лепёшкам и рельсам, которые некогда опутывали сложной сетью посёлок советских торфоразработчиков. Наконец мы выехали на природу