необъятной вселенной, вдруг вновь появилось, совсем близко от меня, совсем около меня, внутри меня, но в новом обличье, гораздо более четком и гораздо явственнее угрожающем, чем прежнее, чтобы попытаться исторгнуть из меня, перед лицом каких-то отдаленных последствий, то же согласие и тот же крик.
XIII
В следующую пятницу, придя в отель завтракать, я нахожу на моей салфетке письмо. Оно было написано рукой Цецилии и содержало приблизительно следующее:
'В ближайшее воскресенье нам представляется случай совершить прогулку в экипаже (в Ф***-ле-з-О). Г-н Пьер Февр зайдет за моей мамой и мной в девять часов утра. Он сопровождает нас, и мы будем его гостями (в Ф***-ле-з-О). Мы поедем мимо Нотр-Дам д'Эшоффур, что составляет небольшой крюк. Вы ее знаете? Церковь очень красива, и мама будет довольна послушать конец большой мессы. Не будете ли вы так любезны присоединиться к нам? Вы доставите удовольствие всем нам. К ночи экипаж отвезет нас обратно. Вы дадите мне ваш ответ в субботу во время урока. Но мы очень рассчитываем на вас'.
Далее постскриптум:
'Отец мой и Марта будут лишены возможности участвовать в нашей прогулке. Они уезжают вдвоем в Париж в субботу вечером. Отцу нужно увидеть в воскресенье утром одного из главных начальников, а Марта пользуется этим случаем, чтобы поздравить с днем рождения тетю, свою крестную. Но они предполагают возвратиться в воскресенье вечером, с поездом в 6 часов 59 минут. В этом случае мы пообедаем все вместе у нас'.
На другой странице был еще один постскриптум:
'Мне приходит в голову такая мысль. Марта будет вынуждена пропустить завтрашний урок. Так как мы обыкновенно работаем вместе, то вам, пожалуй, не стоит беспокоить себя из-за меня одной. Кроме того, я получу таким образом маленький отдых. Поэтому пришлите извещение только в том случае, если вы не можете прийти завтра. Если вы нас не известите, мы будем вас ждать'.
– Я узнаю почерк Цецилии, – сказала Мария Лемье.
– Да, маленькая записочка, ничего существенного – по поводу завтрашнего урока.
В продолжение всего завтрака Мария Лемье, находившаяся в этот день в говорливом настроении, лишь с большим трудом добилась от меня нескольких механических ответов. К счастью, Мария не отличается большою проницательностью. Когда она отваживается угадывать мысли другого, ее гипотезы отличаются удивительной близорукостью.
Ее присутствие мне отнюдь не было неприятно, даже в этом случае. Напротив. Своим спокойствием она умиротворяла мое смятение. На движение моих мыслей, которое становилось головокружительным, она действовала как узда, простая, но крепкая. Поистине благодаря Марии мои затаенные мысли могли развертываться в некотором порядке. Я уверена, что без Марии они до такой степени запутались бы и перемешались, что образовали бы во мне лишь глухой шум страсти.
Какое решение следовало мне принять? В действительности, вопрос даже не возникал. Было очевидно, что в воскресенье утром, в девять часов, я буду у Барбленэ – и даже в девять часов без десяти минут. Вновь увидеть Пьера Февра было необходимостью. Каким способом увидеть – это вопрос второстепенный. Если бы вместо письма Цецилии я получила письмо Пьера Февра, в котором он просил бы меня о самом нелепом рандеву, у меня также точно не достало бы силы отказать, но я разыграла бы маленькую комедию. В течение четверти часа я изображала бы негодование и затратила бы еще некоторое время на придумывание благовидного предлога принять его приглашение. Теперь же обстоятельства разыгрывали комедию для меня.
Событие казалось даже слишком естественным, естественным до ужаса. Я желала бы быть более глупой, чем я есть на самом деле, или, если угодно, делать вид, точно я нахожусь в полусне всякий раз, как обстоятельства позволяют нам это. На моем месте Мария Лемье, например, обрадовалась бы, стала бы предвкушать восхитительную прогулку и охотно оставила бы в тени те стороны события, которые, несомненно, имеют все основания пребывать в таковой. В самом деле, письмо Цецилии дышит самой неподдельной искренностью. Искать в нем задних мыслей – значило бы иметь злой ум.
Но я принуждена признать, что папаша Барбленэ и младшая сестра намеренно устранены из нашей прогулки. Визит к начальнику и день рождения крестной – это то, что я называю притянутыми за волосы совпадениями.
Далее, Цецилия не хочет, чтобы состоялся завтрашний урок, не хочет, следовательно, чтобы перед прогулкой мы привели час вместе, наедине. Ведь может статься, что, вопреки нашему желанию, мы наговорим таких вещей, которые пока что должны остаться невысказанными? Втроем не так уж трудно установить официальный тон и выдерживать его в течение некоторого времени. Вдвоем сделать это страшно трудно, особенно когда душа каждой из нас переполнена страстью. 'Учтивые' мысли утрачивают власть над мыслями глубокими, которые бьются и ищут выхода.
Что означает обед? Я совсем не понимаю обеда. В воскресенье в семь часов вечера вся семья будет в сборе. Это в порядке вещей. Изгнание Марты и отца не может продолжаться более суток. Само собой понятно, что в такой обстановке действия будут развиваться очень сдержанно. Но какая мысль скрывается в присоединении меня к семье?
Правда, изумляясь обеду, я должна бы еще более изумляться приглашению на прогулку. Но у меня нет желания размышлять на эту тему. Я ограничиваюсь тем, что ясно представляю себе завтрашний день. Я вижу пред собой эту воскресную прогулку, как туманный сверкающий шар. Я ласкаю ее глазами. Этого достаточно.
Экипаж ожидал нас на площади перед вокзалом: в нем легко могло разместиться четверо, не считая кучера. Мы тронулись в путь только в половине десятого. На основании письма Цецилии я боялась, как бы Пьер Февр не вздумал править сам, что лишило бы нас его общества. Но он удовольствовался указанием кучеру пути, по которому он желал прокатить нас.
Г-жа Барбленэ села в экипаж первой, поддерживаемая своей дочерью. Она была в черном шелковом платье, немножко более парадном, чем следовало; оно казалось бы смешным в автомобиле, но не было смешным в этой бричке. Мы очень походили на семью мелких помещиков, которая издалека едет к мессе. Но мы и в самом деле ехали в церковь.
Г-жа Барбленэ, становясь на подножку, не забыла принять вид человека, преодолевающего боль. Но, кроме того, она улыбалась. Она, казалось, говорила: 'Сегодня мы не собираемся быть рассудительными. Если придется платить за эту шалость тремя месяцами кресла, мы готовы'.
Цецилия попросила меня войти в экипаж вслед за г-жею Барбленэ. Так как я собиралась сесть рядом с ее матерью, то она сказала мне: 'Нет, мадмуазель Люсьена, позвольте мне, пожалуйста, поместиться рядом с мамой. Если ей что-нибудь понадобится, то так будет удобнее'. Почему? Я совсем не поняла этого. Но я сделала так, как она желала.
Слева от меня оставалось место для Пьера Февра. Я могла бы видеть его лучше, если бы он сидел на другой скамейке. Его глаза легче встречались бы с моими. Но мне было бы трудно скрыть свое волнение. Иметь его рядом с собой было тоже неплохо: своего рода предзнаменование.
Найдет ли он меня красивой в профиль? Может быть, я красивее спереди, чем сбоку? Спереди я лучше всего знаю себя. Но он привык видеть меня в профиль не меньше, чем спереди. Когда я играла на рояле перед ним, а также в вечер нашей прогулки, когда он готов был сделать мне полупризнание, он почти исключительно видел меня в профиль.
Зато все дорогу нам придется выносить двойной взгляд г-жи Барбленэ и Цецилии. Всю прогулку придется стоять перед судом. Над двумя женщинами я видела портрет дяди, дополняющий трибунал. К счастью, я не представила себе всего этого заранее. Мне было легче выдержать суд без подготовки.
Первые наши слова содержали признание, что погода, не будучи великолепной, была все же хорошей для этого времени года. Ветер был как раз в меру свежим. Облака не содержали никакой серьезной угрозы. Разве что упадет несколько капель после полудня.
Затем г-жа Барбленэ заявила:
– Я не думаю, чтобы такого рода прогулка могла быть вредной для здоровья, при условии, если хорошо закутаешься. Правда, здоровье мадмуазель Люеьены причиняет ей, вероятно, не много беспокойства. Сегодня утром, мадмуазель, у вас великолепный вид.
Пьер Февр повернул голову ко мне. У меня было впечатление, что он собирается сказать что-то огромное, от чего я пожелаю провалиться сквозь землю. Но от мысли, высказанной им, у меня только слегка запершило в горле. Потом он спросил меня:
– Занимаетесь вы каким-нибудь спортом, мадмуазель Люсьена?
– Нет; или, по крайней мере, мне никогда не приходило в голову называть спортом упражнения, которые мне случалось делать.
– Вы, должно быть правы. Вероятно, от этого вид у вас такой… здоровый, хотя и не спортсменский. Я достаточно терроризирован женщинами- спортсменками. Я их встречаю дюжинами на своем пароходе. Кровь их циркулирует, по-моему, слишком уж правильно. Они дышат так, как если бы с каждым своим дыханием они отыскивали кислород. Все это делает их очень скучными. На этот счет у меня, несомненно, предрассудки южанина.
Я не осмеливалась посмотреть ни на г-жу Барбленэ, которая, внимательно слушая слова Пьера Февра, казалось, изучала мою особу с ужасающим бесстрастием, ни на Пьера Февра, один голос которого меня уничтожал и глаза которого довели бы меня в этот момент до бог знает какого безумия. Но я не могла также сосредоточить мой взор на обивке экипажа, на плаще кучера и вообще на чем бы то ни было: я могла смотреть только на кого-нибудь из нас четверых. Мне приходилось, следовательно, смотреть на Цецилию; и после усилия остановиться на ее одежде, на ее груди, на ее шее я дошла, наконец, до самых ее глаз, которые покидали Пьера Февра лишь для того, чтобы уставиться на меня.
Впрочем, для меня речь шла не о том, чтобы читать в глазах Цецилии. Серо-зеленые зрачки не рисковали выдать мне мысли, которые бродили позади них. Когда наши взгляды встречались, то яснее всего я различала, если можно так выразиться, различие уровня наших душ, скат, который шел от души, находившейся против меня, к моей душе. Я даже всецело была поглощена чувством, будто я подвергаюсь воздействию, являюсь в некотором роде конечной целью скользящей по наклону силы. У меня не оставалось свободы понять, каким намерениям души, расположенной против меня, могло отвечать это тонкое движение, и какого, собственно, повиновения оно собиралось искать у меня.
И я констатировала тогда, что с момента, как нам покажется, что чья-либо чужая душа действует на нас с более или менее значительной силой, одного этого впечатления достаточно, чтобы заполнить нас всецело и изумить нас. Мы не требуем ничего больше для удовлетворения нашей потребности в событиях. И можно утверждать, что в нас всегда есть либо сожаление об этом значительном событии, либо ожидание его.
Но я начинала открывать также, что одна любовь способна сделать его длительным. Едва только я почувствовала влияние Цецилии и искушение получить от этого влияния нехорошее удовольствие, как уже принялась думать о Пьере Февре, все более и более настойчиво, утверждать себе все более и более