понимал, что самому Н. Т. было все это ужасно и невозможно. Все это понятно; у них подрастают дети; денег не хватает; на то, что мне платят, жить я не смогу, буду искать что-то еще. Н. Т. обещал, что помогать будет, пока что, но объяснить одной экономией никак не получается.

Открыл тетрадь, а там все они — мама, папа, Танюша — еще живые. Выдрал страницы и сжег. Вот как щемит. Как это неожиданно — переехать, и найти эту тетрадь на дне саквояжа, и все разом получить! Лучше б не открывал сегодня. Совсем никогда.

У немки три комнаты сдаются на втором этаже, где я. В одной, заметил, есть неприятный дед, в другой противная пара, злые, бедностью засушенные, по всей видимости, бесплодные, с собачкой и бородавками. Сама немка еще та штучка. Чувствую, натерплюсь я с ней. Есть еще чьи-то дети и мужчина с усиками. Но эти ниже, на первом. Кто в какой квартире, пока неясно. Фрау Метцер сказала, что в прачечной у них работает женщина, приходит с сыном, принимают заказы: стирка, глажка, каждый день. Звонка нет — колокольчик на двери старомодный, медный, глубокий гулкий звук, такой печальный, почти как у нас в ателье был (словно внутри меня дернули). Н. Т. боролся с моими тюками, не справлялся, сундучок родительских вещей не знали, как взять, — чертыхались с ним на винтовой лестнице…

Я бы писал всю ночь. Какое это облегчение! — керосиновая лампа, подушка, стол, стул, тахта, печь и шкап — тут жил музыкант, остались вещи: одеяло, сундук, книги, большие кожаные переплеты, как в библиотеке.

Общая кухня, вход со двора. Я прожил у Н. Т. почти год. Я знал, что это должно произойти, но не был готов. Ни к этой комнате, ни к этим сборам, не был готов к этой тахте, к тому, как мне вручили подушку, ключ на шнурке. Винтовая лестница, ножки стола гуляют. Н. Т. стал искать, что бы такое подложить под ножку стола, — он таким виноватым себя чувствовал, так выглядело во всяком случае. Он сказал: «Все еще 100 раз может измениться! Все!» Только мне отчего-то кажется, что ничего не изменится. Будет только это.

Бедный Н. Т., не хотел бы я кого-нибудь вот так отвезти и в такую вот комнату.

И я ничего не стану писать и даже думать о его жене, — дело и не в ней, а во всех обстоятельствах, — такие тесные бывают дни.

Вход в мою комнату со двора — в этом есть что-то унизительное. Хотя через кухню я тоже могу перейти в общий коридор, спуститься и выйти через парадное, но там печальный колокольчик, и меня просят этого не делать. Видимо, чтобы не мыть пол. Топить самому — занятие, развлечение, и курить, если что, можно в коридоре. У меня есть деньги, надо что-то принести с рынка, если не поздно. Да поздно уж. Почти ночь. Какая быстрая темень. Сбежались тени и теснят. Есть табак. И немного керосину в лампе. Ну, что ж, начинаем обживаться!

Ноябрь

Вспоминал, как мы ехали в Эстонию, стремились в Ревель, какие надежды мы связывали с Н. Т. и его семьей. Непросто мне писать эти слова, но что поделать, вот, пишу. Рассчитывали мы на Н. Т. «Едем не на голое место», — отец так говорил. Все время восхищался его образованием и положением. «Все-таки он там уже больше десяти лет». Когда приезжал к нам, выглядел он, как немец, богатый немец, а не какой-нибудь прохвост. У мамы глаза горели. «Может быть, все это только к лучшему». И вся наша надежда направлена была на него, Н. Т. Никого у матери больше не осталось — старший брат, он нам и в те трудные годы помогал, когда у папы с ателье крах вышел из-за его поездок и экспериментов (мамины долги Н. Т. оплатил, заложенные в ломбард фамильные ценности выкупил, и они долго разговаривали вдвоем). Теперь думаю, а стоило ли надеяться? Что было бы, если б все мы приехали? Вчетвером — как принял бы он нас? Если уж меня не потянули… Да и что тут скажешь: живет он замкнуто, про Русский клуб и Русский Дом ничего хорошего не говорит, только ворчит что-то, хоть за руку и здоровается с русскими, но старается держаться от них подальше. На бридж по субботам к нему только немцы и эстонцы ходят! Хозяйство в доме жена ведет, а она немка: экономия во всем. Меня ни с кем знакомить не пытается. Так, два-три человека. Одно разочарование вышло. Как моя мать была бы в нем разочарована! (Это не горечь обиды во мне говорит, а холодный трезвый ум.)

Только что в мою комнату ворвались дети. Они не ожидали, что я тут; наверное, думали, что комната пустует. Бросились обратно вон. Мальчик поскользнулся, даже упал на колено, с ноги сорвался ботинок. Убежали, мелькая гольфами, а ботинок остался. Я взял его, а он еще теплый. Драный-предраный, и маленький, как игрушечный, но грубый, тяжеленький, настоящий. Хорошо такой ботинок готовит мальчика к тому, что там грядет: войны, строем по грязюке, с винтовкой наперевес. Вперед! Не щадя живота своего!

Я вышел с этим ботинком на кухню. Никого, только глаз на меня сквозь щель дверную смотрит, и тот метнулся и побежал, чередуя глухие и звонкие: носок — ботинок, носок — ботинок. Мы с ботинком остались одни. Я закурил и налил себе вина. Я пью тут один. Мне не с кем пить. На кухне газовая лампа. В печи тоскливо пламя пережевывает чурку. Признаться, никого не хотел бы видеть. Хорошо бы кого-то, но — мне стыдно, сейчас тут можно в этом признаться: я такая размазня, я совершенно не был готов, ни к тому, что внутри комнаты, ни к тому, что внутри меня вздрогнуло; когда я в этой комнате оказался один на один с собой, такое выплеснулось — стыдно, ох, как стыдно! Ни тем более к тому, что снаружи. Двор, в кашу взбитая грязь со снегом. Телеги: одна запряженная — рябая лошадь, другая — с пустыми оглоблями: одна оглобля на пеньке, другая в грязи. Сараи, яблони под тяжелым снегом. Зеркало на меня смотрит в ожидании. На меня лучше и не смотреть, так я жалок. Чего ждать? Лучше одному это все. Я совсем не готов и к тому, что грядет. Вот мальчик без ботинка, может быть, готов, а я ни к чему не готов. Je ne sers a rien![5]

А потом пришел человек с тонкими усиками, был он до смешного торжественно одет, держался очень строго: прямая спина, напряженные брови. Говорил со мной по-немецки и с важностью; я с горем пополам отвечал. Пришел он, как оказалось, за ботинком. Ушел, так же чинно шагая и напевая что-то себе под нос. Я сильно покраснел; в целом, меня это явление развеселило: неужто так разоделся, чтобы прийти за ботинком? Я видел мальчугана мельком: он тоже весь обтрепанный. Скоро из него вырастет настоящий тертый калач, как и его отец. Будут торговать вместе. Чем они там торгуют? Материей, тканями, ниткой… А жена шьет, только машинку и слышно: ток-ток-ток, ток-ток-ток… Я в детстве любил. Не думать!

Стараюсь больше выходить. Город не открывается мне. Несколько раз доходил по трамвайным путям до конца. Обрывались, и все. Один раз видел, как трамвай поворачивали: рычаг и круглая платформа вращались вместе с трамваем и кондуктором (вот если б можно было время так же развернуть и пустить в обратном направлении!). У кондуктора был всегдашний скучающий вид. По нему было видно, что надоело ему так вращаться. Хожу к морю. Теперь понимаю: все это время я жил как в клетке. С Н. Т. мы обычно только на базар да по городу пройдемся. Сколько всего увидел за последние недели! Хотя времени мало. Работа механическая. Herr T. доверяет пока только самое примитивное: убирать и готовить ванночки, упаковка, рассылка, записи — механические вещи, в этом есть что-то колыбельное, пеленки, как с Танюшей возились, радостно.

Чужие фотографии тут мне кажутся другими, на них люди выходят не так, как у папы выходили. Herr T. большой мастер, немецкая школа; познакомил с французом, — тоже светописец, коммерсант-парфюмер, прибеднялся и говорил, что все это, мол, пустяки, все это для себя, но мне одного взгляда было достаточно, чтобы понять: настоящий художник! Поразительные работы! Портреты — в глазах вечность. И видно, что работам 15–20 лет, значит, выдержка была какая длинная. Это как надо уметь человека расположить! В Москве работал, помимо дагеротипов — фотографии князей, княгинь и пр. Есть серия замечательных экипажей, но в основном любит все старое, старухи, попрошайки, калеки, трущобы… Вот это главное, но мне он сказал, что это-то как раз не главное, и все подсовывал мне свои основные работы, что он назвал: la grande collection historique![6] Но я-то понял, что для него главное. Говорит, что, когда вернется во Францию, сделает выставку. Я постеснялся сказать, что у меня тут тоже кое-что. Потом как-нибудь…

(Надо больше читать и учить немецкий.)

По ночам здесь бьют часы и ухают вагоны; в коридор выходит старик, — теперь я это знаю: выкурить трубку. Я вышел как-то в уборную, а он там, у окна, стоит и курит, извинился по-русски. Ночью здесь открывается тайная дверь в прошлое. Мне часто снится наша лаборатория, которую отец устроил в саду под вишнями возле кустов смородины. Я этого не помню, мама рассказывала, как он строил этот сарайчик. Он один строил, с гордостью говорил, что на глазок, и когда привез и свалил доски, мама сильно ругалась:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×