который в конечном счете, пожалуй, даже делает мне честь, наглядно демонстрируя усилия, предпринятые, чтобы меня зачеркнуть. Мне не терпится встретиться с ней, увидеть себя в ее глазах таким, каким она меня видит. Жаль, конечно, она могла бы быть привлекательнее; мне вспоминается молоденькая продавщица из бутика, и желание подкатывает к горлу — да еще все эти школьницы с «Биг-маками», оживленно щебечущие вокруг. Сколько лет самообмана, жестких рамок, обузданных порывов под вязами Старого кампуса, когда точеные фигурки моих студенток и их адресованные мне улыбки подчеркивались готическими фасадами. Сколько искушений я преодолел, чтобы остаться верным своему имиджу образцового профессора. Нет, чем бы ни обернулась для меня нынешняя ситуация, к прежней жизни я возвращаться не хочу.
— Знаешь, когда я поняла, что настоящий — ты? Когда ты рассказывал про гортензии, которые опознали убийцу. И потом, когда тот, другой, говорил о твоем детстве. Он будто урок отвечал, а по твоим глазам я видела, что ты все это заново переживаешь: и как твой отец выстригал Микки-Маусов из кустов, и хот-доги, и «большую восьмерку»… Я так рада, Мартин! Еще джема?
Приятно видеть женщину счастливой. Ее преобразила моя история, роль, которую она в ней сыграла, вера в меня, которую она сохранила наперекор всему и оказалась права. Я не возражаю. Отчет детектива так и остался у меня в кармане. Я смотрю на нее: она стала почти хорошенькой, потому что впервые в жизни кому-то поверила и не ошиблась; морщинки у рта разгладились от улыбки, от воодушевления и от огромных бутербродов, которыми она угощает и меня.
Ее сын озадаченно посматривает на нас. Мы ввалились в кухню и уселись с ним полдничать. Я вдруг почувствовал зверский голод, и мы уже уничтожили целый багет, намазывая его вперемежку маслом, мармеладом, паштетом и «Нутеллой». Что ж, какие бы сомнения и тревоги я ни принес в эту квартиру без мужчины на третьем этаже обшарпанной многоэтажки, сегодня я решил быть тем, кого видит во мне Мюриэль.
— Расскажи Себастьену о своей работе.
Мне нравится это «ты», возникшее спонтанно теперь, когда она во мне уверена. Я рассказываю мальчику, как выращивал помидоры в пустыне, без капли воды, зато под музыку: преобразовал в звуковые частоты квантовый сигнал, испускаемый протеинами, и передавал их через усилители в форме этакого растительного рэпа, действующего как гормон роста. Он таращит круглые глаза над чашкой с остывающим шоколадом. Маленький человечек на границе детства и юношеских прыщей, с черным пушком между бровями и еще совсем детским голосом.
— Я его записываю на магнитофон, — признается Мюриэль со скорбной улыбкой, когда он уходит из кухни к своим компьютерным играм. — Все время записываю его голос, только ему не говорю: хочу сохранить. У всех его одноклассников голос уже поломался, ужас.
— Он славный.
— Очень способный, а учится плохо, в школе ему скучно. Зато в тестах на IQ всегда первый. А результат — в классе его бьют, и он отстает еще больше. Ума не приложу, что с ним делать. Перевести бы в другую школу, так денег нет.
Я серьезно киваю. Мне нравится такая жизнь — конкретная, плотная, замкнутая; смесь мелких житейских драм и повседневного напряжения сил, без перспектив и лживых посулов. Жизнь от одной учебной четверти до другой и от получки до получки, одиночество в толпе, километры в замкнутом пространстве и ожидание в аэропортах, пассажиры и порожние ездки. Выкроенные из рабочего графика часы для детей, безысходное самопожертвование, обреченность.
Пришла дочь. Семнадцать лет, долговязая, красивая, без комплексов, отсутствующий вид, но взгляд хороший, открытый. Равнодушная, вежливая. Зовут Морганой. От нее пахнет аммиаком, перманентом, синтетической сиренью. Ученица в парикмахерской. Прислонившись к холодильнику, она выпивает стакан яблочного сока, бросает нам «Чао» и удаляется в свою комнату слушать техно.
Подперев рукой щеку, Мюриэль смотрит, как я ем.
— Вот такая у меня жизнь, — сдержанно комментирует она. — Я их обожаю, а ты меня поразил. Со вчерашнего дня я все думаю, как бы повела себя, если бы пришла однажды домой, а там вместо меня — другая.
— Всегда можно доказать, что ты — это ты, Мюриэль.
— Я пожелаю ей успеха и сделаю ноги, так-то вот!
Она прыскает со смеху, кусает губы, сплевывает, чтобы не сглазить, морщась, допивает чай.
— Жизнь такая, что дух перевести некогда. Наверно, так даже лучше. «Чинзано» будешь?
Мы отставляем чашки, и полдник переходит в аперитив. Она рассказывает мне о своем детстве, о замужестве, о разводе. Ничего особенного, все вполне банально, но то, с каким остервенением она бьется, чтобы справиться самой, ни на кого не полагаясь, лишь бы детям не досталось того, что выпало ей, — бесполезный бой с ветряными мельницами, — возвышает житейские дрязги до уровня греческой трагедии.
Время идет, и сынишка заглядывает на кухню поинтересоваться, скоро ли ужин. Мюриэль отвечает, чтобы взял что-нибудь сам: у мамы сегодня выходной. Я предлагаю повести их в ресторан. На меня смотрят как на марсианина. Появляется Моргана, зажав плечом телефонную трубку, сообщает нам, что будет сегодня ночевать у Виржини. Мать протягивает руку, дочь передает ей телефон и со вздохом удаляется. Мюриэль проверяет алиби, вешает трубку, пожав плечами, делится со мной: все равно девочка уже полгода принимает противозачаточные таблетки, а что не выспится перед работой, так она эту работу все равно терпеть не может.
— Выбери что-нибудь в морозилке, — говорит она сыну, допивая третью порцию «Чинзано».
Я спрашиваю ее, какой голос был у Родни по телефону.
— Обыкновенный. Знаешь, он к тебе очень хорошо относится. Раз двадцать переспросил, как ты там, держишься ли и как поступишь с женой…
— Ты дозвонилась ему по мобильному?
— По тому номеру, что остался в памяти. Так как ты поступишь с женой? С людьми, которые устроили тебе эту подлянку?
— Не знаю.
— Но все-таки…
Фраза недоговоренной падает в стакан. Мюриэль уже немного пьяна, эйфория пошла на убыль, моя история отодвинута на второй план, снова засасывает повседневность, из которой ей больше не выбраться, когда все уладится со мной. Завтра я получу доказательства своего существования и пойду своей дорогой, а с ней не случится больше ничего нового… Я все читаю на ее лице, между неровно подстриженными прядями, выбивающимися из-под заколок. Я ворвался в ее жизнь порывом ветра — ветра безумия, ветра абсурда, — а теперь все вернется на круги своя, станет даже хуже, чем было.
Она тянется к бутылке, задевает стакан. Я не успеваю отскочить. Она извиняется, показывает, где ванная, роняет голову на руки.
Я тактично ретируюсь. Моргана красится в ванной перед аптечным шкафчиком, говорит мне «Входите», мол, не помешаете. Открыв кран, я замываю пятна на пиджаке. Девочка смотрит на мою правую руку, замотанную обтрепанным пластырем.
— Болит?
— Ничего, проходит.
Подводя глаз карандашом, она советует сделать компресс из хлебного мякиша с крупной солью.
— Мой папаша живет теперь с женщиной, у нее своя конюшня. Когда я приезжала к ним, все время падала с лошади. Крупная соль классно помогает от ушибов.
Я благодарю.
— А вы давно знаете маму?
Мюриэль могла ведь и скрыть от детей нашу аварию. Я отвечаю «да». И ведь правда, я вполне мог познакомиться с ней лет в двадцать, прожить похожую жизнь, обзавестись такой же семьей… Мы начинали во многом похоже.
— Вы, по-моему, хорошо на нее действуете.
Она принимается за второй глаз и интересуется, мы только друзья или… Я киваю: «Друзья», оттирая пятно мылом. В комнате звонит телефон.
— Знаете, она потрясная женщина. Папаша ее круто поломал: после него у нее никого не было, только мы. Меня грузит, что она одна.
Я сосредоточенно изучаю расплывающиеся на ткани разводы. Моргана откладывает карандаш, берет с полочки губную помаду.
— Она вам не нравится?
Я выдерживаю взгляд вскинутых на мое молчание глаз. В них укор и неподдельное восхищение матерью, которую она, надо думать, ненавидела, пока не поняла.
— Да нет, нравится, но…
Она поджимает губки, не комментируя повисшую фразу. Потом, вздохнув, стягивает через голову футболку, расстегивает джинсы. Идет полуголая к степному шкафу, достает платье и надевает его, стоя ко мне спиной.
— Желаю вам хорошо провести вечер, — улыбается она, обернувшись в дверях.
А я так и стою как пень посреди ванной, потрясенный ее жестом, этой смесью грубости и чуткости: надо же было додуматься возбудить меня своей наготой, чтобы я захотел ее мать.
— Мартин!
Это Мюриэль зовет меня под хлопок входной двери. Я иду в гостиную. Она стоит у книжного шкафа и говорит по телефону.
— Сейчас я ему скажу, спасибо. Поцелуй Жинетту, отдыхайте. Это Робер звонил, — объясняет она, повесив трубку. — Приятель-таксист, тот, что одолжил мне машину. Он уезжал в отпуск, только что вернулся. Ну вот, он звонил в полицию: они нашли грузовик, который сбросил нас в Сену. На какой-то свалке в Эр- и-Луаре. И знаешь что? Он в угоне!
Она рада: надеется, что это поможет ей решить проблемы со страховкой и правами, нарушение нарушением, но грузовик-то был угнанный. Я воздерживаюсь от комментариев. Молча рассматриваю потрепанные старые книги на полках. Что-то шевельнулось в моей памяти, и я пытаюсь понять, что именно, — то ли жаль чего-то, то ли чего-то не хватает… Почему сейчас? Я не знаю, связано ли это с тем, что сказала Мюриэль, или с запахом подвала и отсыревшей кожи, которым пропитана ее библиотека.
— Родительское наследство, — говорит она, перехватив мой взгляд. — Полная история религий на земле, с тех пор как люди выдумали Бога на свою голову. Скопище пыли и всякой заразы, но рука не поднимается их выбросить. Родители так ими дорожили… Дерьмовая штука память. — Откупорив бутылку