Он молчит.
— Мы с тобой разговариваем каждый день. Бентон! Ты должен был рассказать, — твержу я.
— Ну хорошо, давай разберемся: когда, по-твоему, я мог бы вывалить на тебя всю эту информацию? Ведь ты была в Довере. Может, когда ты позвонила мне в пять утра перед тем, как отправиться в морг, чтобы позаботиться о наших павших героях? Или в полночь, когда наконец оторвалась от своего компьютера и перестала изучать свои записи?
Он не защищается и не упрекает, но я понимаю, к чему он клонит, и вынуждена с ним согласиться. Я несправедлива. Я эгоистка. Чья была идея: не говорить о работе и домашних мелочах, потому что у нас фактически нет времени друг для друга? Это я не хотела, чтобы работа заполняла все наше время. Ведь это — как рак. Я скора на умные медицинские аналогии и блестящие догадки. Мой муж — психолог. Он возглавлял отдел профайлинга ФБР в Квантико, он работает на факультете психиатрии в Гарварде. Но ведь это я, со всей своей мудростью и убедительными примерами, сравнивая работу и надоедливые домашние мелочи и эмоциональные травмы с раком, некрозами, шрамами, утверждала, что если мы не поостережемся, то в один прекрасный день никакой живой ткани не останется, а дальше наступит смерть. Я чувствую себя глупо. Неловко. Боже, какая я дура!
— Да, я не заговаривал с тобой на определенные темы, пока мы не приехали сюда, и сейчас рассказываю больше, рассказываю то, что могу, — говорит Бентон со стоическим спокойствием, словно мы находимся в его кабинете на сеансе психотерапии, который он в любой момент может прекратить.
Но я все-таки не остановлюсь, пока не узнаю то, что должна знать. То, что он должен мне рассказать. Это не просто вопрос справедливости, это вопрос выживания, и я ловлю себя на том, что не совсем уверена в Бентоне, словно он не мой муж и не мой друг. У меня такое чувство, будто что-то изменилось, как если бы к фирменному домашнему блюду добавился какой-то новый ингредиент.
Я анализирую то, что чувствую на интуитивном уровне, словно могу определить добавку на вкус.
— Я говорил тебе о своей озабоченности тем, что то, как Джек интерпретирует раны Марка Бишопа, крайне проблематично, — осторожно продолжает Бентон. Он взвешивает каждое слово, как будто его слушает кто-то еще или ему придется докладывать о нашем разговоре другим. — Так вот, основываясь на твоих замечаниях относительно следов молотка на голове мальчика, интерпретация Джека просто чертовски неверна, хуже просто некуда, и я заподозрил это тогда, когда он обсуждал дело с нами. Я заподозрил, что он лжет.
—
— Я говорил тебе, что кое-что слышал, но, если быть откровенным, с Джеком не общался.
— Почему ты говоришь «если быть откровенным»?
— Я всегда откровенен с тобой, Кей.
— Конечно же нет, но сейчас не время вдаваться в эти подробности.
— Да, сейчас не время. Я знаю, ты понимаешь. — Он долго удерживает мой взгляд. Словно говорит: «Пожалуйста, перестань».
— Ладно. Извини. — Перестану, хоть мне и не хочется.
— Я не встречался с ним несколько месяцев, и то, что увидел… в общем, во время тех обсуждений стало вполне очевидно, что с ним что-то не так, — резюмирует Бентон. — Он плохо выглядел. Мысли перескакивали с одного на другое. Он был многословен, напыщен, чрезмерно возбужден и агрессивен. И лицо красное, как будто вот-вот лопнет. Я определенно чувствовал, что он говорит неправду, намеренно вводит нас в заблуждение.
— Что ты имеешь в виду —
— Находился ли он когда-нибудь на лечении в психиатрической больнице, может быть с нервным расстройством? Он никогда не упоминал при тебе чего-то такого? — неожиданно спрашивает Бентон, и от его тона мне становится не по себе, как уже было в машине, когда мы ехали сюда. Только сейчас это ощущение более очевидно и узнаваемо.
Он ведет себя так же, как в бытность агентом, когда от имени федерального правительства насаждал закон. Я улавливаю в его тоне властность и уверенность, которых я не слышала много лет, с тех пор, как он перестал участвовать в программе по защите свидетелей. Бентон вернулся потерянным, слабым. Он стал простым ученым, не более того. Он сам жаловался мне на свое состояние.
— Он никогда не бредил, не буйствовал? — продолжает задавать вопросы Бентон, и это не простое любопытство.
Он меня допрашивает.
— Джек должен был понимать, что ты расскажешь мне, как он хозяйничает в моем кабинете, словно у себя дома. Или что я узнаю об этом сама. — Я вновь думаю о Люси, шпионаже и скрытых «жучках».
— Я знаю, что он вспыльчив, — продолжает Бентон, — но говорю о буйных вспышках, возможно сопровождаемых диссоциативным расстройством личности, исчезновением на несколько часов, дней, недель, после которых человек либо ничего не помнит, либо помнит очень мало. Это то же самое, что мы наблюдаем у некоторых мужчин и женщин, вернувшихся с войны: провалы в памяти, вызванные сильной травмой, которые часто путают с симуляцией.
От этих же симптомов, насколько можно понять, страдает Джонни Донахью, только я не уверена в том, что бедолаге кое-что не внушили.
Бентон говорит так, словно он на самом деле уже знает ответ:
— Джек определенно симулянт, уклоняющийся от ответственности.
Я создала Филдинга.
— Чего ты мне о нем не рассказывала? — продолжает Бентон.
Я создала Филдинга таким, какой он есть. Он — мой монстр.
— У него что-то было? — не отстает Бентон. — Что-то, что неизвестно даже мне, даже ФБР? Я мог бы узнать, но хотелось бы, чтобы ты сама рассказала мне об этом.
Бентон и ФБР. Опять все сначала. Он, конечно, не простой агент. Не могу этого представить. Следователь-аналитик, аналитик данных, аналитик угроз. В Министерстве юстиции так много аналитиков, агентов, у которых академические знания сочетаются с оперативным опытом. Если ты сел в тюрьму или получил пулю, то вполне возможно, в твоей беде виноват коп с докторской степенью по психиатрии.
— Что ты знаешь о своем протеже Джеке, чего не знаю я? — снова спрашивает Бентон. — Кроме того, что он больной на голову ублюдок. Это так. В глубине души ты сама это понимаешь, Кей.
Я — монстр Бриггса, а Филдинг — мой монстр.
— Мне прекрасно известно о сексуальном насилии, — спокойно заявляет Бентон, словно ему наплевать, что произошло с Филдингом, когда тот был ребенком.
В нем говорит не психолог, но кто-то еще, я уверена. Копы, федеральные агенты, государственные обвинители, те, кто защищает и наказывают, не чувствительны к оправданиям. Они судят «субъектов» и «представляющих интерес лиц» по тому, что те сделали, а не по тому, что сделали с ними. Таким людям, как Бентон, наплевать, почему этим беднягам невозможно помочь. В душе Бентона нет сочувствия к отвратительным, опасным типам, и годы, когда он работал врачом и консультантом, были для него настоящим мучением. Он занимался не своим делом и, как не раз признавался, чувствовал себя пустышкой.
— Это известный факт, поскольку дело было передано в суд. — Бентон чувствует необходимость рассказать мне то, о чем я никогда не спрашивала Филдинга.
Не помню, когда и как я впервые услышала о спецшколе возле Атланты, которую посещал Филдинг еще мальчишкой. Вспоминается упоминание Джека о некоем «эпизоде» в прошлом, опыте общения с каким-то «терапевтом», в результате чего ему крайне трудно иметь дело с любой трагедией, касающейся детей, в особенности если они подверглись насилию. Я никогда не пыталась выпытывать у него подробности. Особенно в те дни.
