значение.
Батальон и эскадрон были разделены на мелкие отряды, из которых каждый изображал полк императорской гвардии. Все они были одеты в темно-зеленые мундиры и во всех отношениях напоминали собою прусских солдат.
Вся русская пехота в это время носила светло-зеленые мундиры, кавалерия — синие, а артиллерия — красные. Покрой этих мундиров не походил на мундиры других европейских армий, но был прекрасно приспособлен к климату и обычаям России. Русские войска всех родов оружия покрыли себя славой в войнах против турок, шведов и поляков и справедливо гордились своими подвигами. Подобно всяким другим войскам, они гордились и мундирами, в которых пожинали эти лавры, и это заставляло их смотреть с отвращением на новое гатчинское обмундирование.
Гатчинские моряки также носили темно-зеленое сукно, между тем как мундир всего русского флота был белый, установленный еще самим Петром Великим, и это изменение также возбуждало неудовольствие. Во всех гатчинских войсках офицерские должности были заняты людьми низкого происхождения, так как ни один порядочный человек не хотел служить в этих полках, где господствовала грубая прусская дисциплина. Я уже упомянул выше, что двор великого князя состоял отчасти из лиц, служивших при дворе императрицы, так что все, происходившее в Гатчине, тотчас делалось известным при большом дворе и в публике, и будущая судьба России подвергалась свободному обсуждению и не совсем умеренной критике.
Но, с другой стороны, великий князь был восходящим светилом, и, конечно, нашлось немало услужливых людей, которые передавали ему о невыгодном впечатлении, которое некоторые его распоряжения производили при дворе императрицы, — распоряжения, которые, однако, он считал крайне важными. Ему доносили также и о многих злоупотреблениях, действительно существовавших в разных отраслях управления. С другой стороны, мягкость и материнский характер управления Екатерины ему изображали в самом невыгодном свете. Вспыльчивый по природе и горячий, Павел был крайне раздражен отстранением от престола, который, согласно обычаю посещенных им иностранных дворов, он считал принадлежащим ему по праву. Вскоре сделалось общеизвестным, что великий князь с каждым днем все нетерпеливее и резче порицает правительственную систему своей матери.
Екатерина между тем становилась стара и немощна, и еще недавно у нее был легкий припадок паралича, после которого она не поправилась вполне. Она искренне любила Россию и пользовалась искренней любовью своего народа. Екатерина не могла думать без страха о том, что великое государство, столь быстро выдвинутое ею на путь благоденствия и славы, останется без всяких гарантий прочного существовали, особенно в такое время, когда Франция распространяла революционную заразу и «комитет общественной безопасности» заставлял дрожать на престолах почти всех монархов Европы и потрясал старинный учреждения в самых их основаниях.
Екатерина уже сделала многое для конституционного развития своей страны, и если бы ей удалось убедить Павла сделаться государем конституционным, то она умерла бы спокойно, не опасаясь за будущее России.[9] Мнения, вкусы и привычки Павла делали такие надежды совершенно тщетными, и достоверно известно, что в последние годы царствования Екатерины между ее ближайшими советниками было решено, что Павел будет устранен от престолонаследия, если он откажется присягнуть конституции, уже начертанной, в каковом случае был бы назначен наследником его сын, Александр, с условием, чтобы он утвердил новую конституцию.
Слово «конституция», столь часто здесь упоминаемое, не должно быть, однако, понимаемо в обычном, слишком употребительном смысле парламентского представительства, еще менее — в смысле демократической формы правления. Оно обозначает здесь великую хартию, благодаря которой верховная власть императора перестала бы быть самодержавной.
Слухи о подобном намерении императрицы ходили беспрестанно, хотя еще не было известно ничего достоверного. Втихомолку, однако, говорили, что 1 января 1797 года должен быть обнародован весьма важный манифест, и в то же время было замечено, что великий князь Павел стал реже появляться при дворе и то лишь в торжественные приемы и что он все более оказывает пристрастие к своим опруссаченным войскам и ко всем своим гатчинским учреждениям. Мы, офицеры, часто смеялись между собой над гатчинцами. В 1795–1796 годах я был за границей и, проведя несколько недель в Берлине, порядочно ознакомился с прусской выправкой. По возвращении моем домой мои товарищи часто заставляли меня подражать или, вернее, передразнивать прусских офицеров и солдат. В то время мы и не помышляли, что скоро мы все будем обречены на прусскую обмундировку, выправку и дисциплину. Впоследствии оказалось, что знание этих подробностей сослужило мне большую услугу.
Ознакомив вкратце читателя с положением дел в Петербурге и Гатчине, я буду продолжать свое повествование. По возвращении моем из заграничного путешествия в 1796 году я часто посещал дом некоей г-жи Загряжской,[10] светской дамы, чрезвычайно умной и любезной. Племянница ее, Васильчикова, была только что помолвлена за графа Кочубея, и потому вечера ее стали интимнее и менее людны. Я был одним из немногих, которых, однако, продолжали приглашать в дом, куда мы собирались играть в лото, дофин и другие игры.
В четверг, 6 ноября 1796 года, я прибыл, по обыкновению, к Загряжским. К семи часам вечера на столе было приготовлено лото, и я предложил себя, чтобы первому вынимать номера. Г-жа Загряжская отвечала более холодным тоном, чем обыкновенно: «Хорошо», и я начал игру. Играющие, однако, думали, по-видимому, о чем-то другом, так что я даже слегка пожурил их за то, что они не отмечают номеров.
Между тем г-жа Загряжская вдруг отозвала меня в сторону и сказала:
— Vous ctes un singulier homme, Sabloukoff!
— En quoi done, madame? — возразил я.
— Vous ne savez done rien?
— Mais qu’y a-t-il a savoir?
— Comment done, l’imperatrice a eu un coup d’apoplexie et on la croit morte…[11]
Я чуть не свалился с ног и так побледнел, что г-жа Загряжская очень встревожилась за меня. Как только я пришел в себя, я побежал с лестницы, бросился в экипаж и отправился в дом моего отца. Оказалось, что он уехал в Сенат, куда его вызвали. Катастрофа действительно совершилась, сомнений быть не могло. Екатерина скончалась.
Александр Муханов,[12] капитан конной гвардии, который на следующее утро должен был жениться на моей сестре Наталье, также уехал из дому и отправился в казармы нашего полка, куда поспешил и я.
По дороге мне попадались люди разного звания, которые шли пешком или ехали в санях и каретах и все куда-то спешили. Некоторые из них останавливали на улице своих знакомых и со слезами на глазах высказывали свое горе по поводу случившегося. Можно было думать, что у каждого русского умерла нежно любимая мать.
Князь Платон Зубов, последний любимец Екатерины и ее первый министр, немедленно отправил в Гатчину своего брата графа Николая Зубова, имевшего звание шталмейстера, с тем, чтобы сообщить великому князю Павлу о кончине его матери. Сенат и Синод были в сборе, и все войска столицы под ружьем, в ожидании манифеста. Граф Безбородко, в качестве старшего из статс-секретарей, находился в кабинете покойной императрицы, прочие же статс-секретари и высшие чины двора собрались во дворце в ожидании прибытия великого князя.
Вскоре вернулся граф Зубов с известием о скором прибытии Павла. Площадь перед дворцом была переполнена народом, и около полуночи прибыл великий князь. В течение ночи был составлен манифест, в котором оповещалось, для всеобщего сведения, о кончине императрицы Екатерины II и о вступлении на престол императора Павла I. Акт этот был также прочитан в Сенате, и была принесена обычная присяга.
Нельзя выразить словами ту скорбь, которую испытывал каждый офицер и солдат конной гвардии, когда в нашем полку прочтен был этот манифест. Весь полк буквально был в слезах, многие рыдали, словно потеряли близкого родственника или лучшего друга. То же самое происходило и в других полках, и таким же образом выразилась и всеобщая печаль народа в приходских церквах.
Рано утром 7(19) ноября наш командир, майор[13] Васильчиков,